Семья и дети
Кулинарные рецепты
Здоровье
Семейный юрист
Сонник
Праздники и подарки
Значение имен
Цитаты и афоризмы
Комнатные растения
Мода и стиль
Магия камней
Красота и косметика
Аудиосказки
Гороскопы
Искусство
Фонотека
Фотогалерея
Путешествия
Работа и карьера

Детский сад.Ру >> Электронная библиотека >>

Эпопея революции


"Творчество М. А. Шолохова". Сборник статей.
Сост. П. И. Павловский
Изд-во "Просвещение", М., 1964 г.
Публикуется с некоторыми сокращениями
OCR Detskiysad.Ru

И. Борисова

«Лежа здесь, на холме, он почему-то вспомнил ту ночь, когда с хутора Нижне-Яблоновского шел в Ягодное к Аксинье; с режущей болью вспомнил и ее. Память вылепила неясные, стертые временем бесконечно дорогие и чуждые линии лица. С внезапно забившимся сердцем он попытался восстановить его таким, каким видел в последний раз, искаженным от боли, с багровым следом кнута на щеке, но память упрямо подсовывала другое лицо, чуть склоненное набок, победно улыбающееся. Вот она поворачивает голову, озорно и любовно, из-под низу разит взглядом огнисто-черных глаз, что-то несказанно ласковое, горячее шепчут порочно-жадные красные губы и медленно отводит взгляд, отворачивается, на смуглой шее два крупных пушистых завитка... их так любил целовать он когда-то...»(3.46-47). (М. А. Шолохов, Тихий Дон. Полн. собр. соч. в восьми томах, Гослитиздат, М. В дальнейшем цитируется по этому изданию.)
«Плетень хрястнул под копытами коня, остался сзади. Григорий заносил шашку, сузившимися глазами выбирая переднего матроса. Еще одна вспышка страха жиганула молнией: «Вдарют в упор ... Конь - вдыбки ... запрокинется ... убьют!..» Уже в упор два выстрела, словно издалека - крик: «Живьем возьмем!» Впереди - оскал на мужественном гололобом лице ... Упор в стремена, взмах - и Григорий ощущает, как шашка вязко идет в мягко податливое тело матроса ... Григорий повернулся на близкий щелк затвора. Прямо в лицо ему смотрел из-за тачанки черный глазок винтовочного дула. С силой швырнув себя влево, так, что двинулось седло и качнулся хрипевший, обезумевший конь, уклонился от смерти, взвизгнувшей над головой ... » (4.281).
«Светил полный месяц. Со степи набегал ветерок. От прикладка соломы на голый, выбитый каменными катками, ток ложилась густая тень. Ильинична стояла, придерживаясь руками за изгородь, смотрела в степь, туда, где, словно недоступная далекая звездочка, мерцал разложенный косарями костер. Аксинья ясно видела озаренное голубым ясным светом припухшее лицо Ильиничны, седую прядь волос, выбившуюся из-под черной старушечьей шальки.
Ильинична долго смотрела в сумеречную степную синь, а потом негромко, как будто он стоял тут же, возле нее, позвала:
- Гришенька! Родненький мой! - помолчала и уже другим, низким и глухим голосом сказала: - Кровинушка моя!..» (5.330).
Захватывает чувство живого простора, когда читаешь «Тихий Дон» Михаила Шолохова. Кажется, бредешь себе бездумно, куда глаза глядят, петляешь по первой попавшейся дороге. И вдруг обнаруживаешь себя в центре бескрайнего тревожного мира, который внезапно разрывается в грохоте и тут же смиряется в покое, кипит и мутнеет и снова становится просветленным. Он подчиняет себе, и с этой минуты уже поглощен его бедой и его счастьем, как собственным. На время отложишь книгу, чтобы вернуться к своим делам, делаешь эти дела, а где-то подспудно бьется память об оставленном мире, все время тянет туда, к нему, чтобы продлить эту другую жизнь, хотя она, может быть, очень далека от твоей собственной.
Художник поднимает вас высоко над землей, и вы разом постигаете человеческую жизнь - всю целиком с ее цветением и угасанием, падением и борьбой, безысходностью и счастьем: как в гоголевской сказке - «вдруг стало видимо далеко во все концы света». Писатель обнажает самые корни жизни и мужественно постигает законы, по которым она течет и по которым живут люди - все мы, каждый из нас. Он создает мир очень реальный, знакомый, порой даже привычный. И в то же время это мир небудничных, раздвинутых, фантастических горизонтов.
Таков удел книг немногих и дерзких...
Шесть лет назад Шолохов написал рассказ «Судьба человека». В названии этого рассказа точно определен смысл всего шолоховского творчества и прежде всего его книги - «Тихий Дон». Шолохова интересуют важнейшие повороты в истории нашей страны: революция, коллективизация, Великая Отечественная война. И на протяжении жизни своего поколения он последовательно выясняет, как складывалась судьба человека в революцию («Тихий Дон»), в коллективизацию («Поднятая целина»), в Отечественную войну («Судьба человека»).
В автобиографии молодой Шолохов писал: «Во время гражданской войны был на Дону. С 1920 года служил и мыкался по Донской земле. Долго был продработником. Гонялся за бандами, властвовавшими на Дону до 1922 года, и банды гонялись за нами. Все шло, как положено. Приходилось бывать в разных переплетах».
Этот жизненный опыт переплавился в роман. «Тихий Дон» - книга, не только отразившая революцию, но и рожденная ею. Она несет на себе горячую печать того времени с его размахом, смятенностью, ломкой устоев, привычек, существований. В ней гуляет ветер революции. Эта книга глубоко реалистическая, она вторгается в суть исторического процесса и потому является невольным свидетелем крупнейших народных движений, крупнейших социальных потрясений других времен и государств.
Герои М. Шолохова - люди неистраченных, невылинявших чувств. Они живут азартно, во весь дух. Их жизнь может быть очень драматической, но даже драмы они переживают смело, отдавая себя им щедро, без оглядки. Читателю шолоховского романа в этом смысле очень везет. Он проходит вместе с его героями жизнь трудную, но полноводную, гулкую - настолько «заразительно» описана эта жизнь в романе. О ней не только подробно узнаешь, не только получаешь добросовестно-разнообразные сведения. Она захватывает вас с головой, пронизывает все ваше существо, в ней растворяешься, на какое-то время даже забывая, что ты - это ты, становясь то Григорием, то Аксиньей, то умирающей Ильиничной, то трехлетним Мишаткой... Вас любят и расстреливают, вы поите коня в предутреннем Дону и разрываетесь в грохочущем «Верна-а-а-а!» на революционном митинге. Такие превращения с человеком может совершать только искусство.
Можно никогда не браться за плуг и не знать, как дышит земля весной, но войдешь в мелеховскую жизнь, и навсегда останется в душе запах земли и тягучая тоска по ней.
«Когда представлял себе, как будет к весне готовить бороны, арбы, плесть из краснотала ясли, а когда разденется и обсохнет земля, - выедет в степь; держась наскучившимися по работе руками за чапиги, пойдет за плугом, ощущая его живое биение и толчки; представляя себе, как будет вдыхать сладкий дух молодой травы и поднятого лемехами чернозема, еще не утратившего пресного аромата снеговой сырости, - теплело на душе. Хотелось убирать скотину, метать сено, дышать увядшим запахом донника, пырея, пряным душком навоза. Мира и тишины хотелось, - поэтому-то застенчивую радость и берег в суровых глазах Григорий, глядя вокруг: на лошадей, на крутую, обтянутую тулупом спину отца. Все напоминало ему полузабытую прежнюю жизнь: и запах овчин от тулупа, и домашний вид нечищеных лошадей, и какой-нибудь петух в слободе, горланящий с погребицы. Сладка и густа, как хмелины, казалась ему в это время жизнь тут, в глушине».
Перебирая однажды прожитое, Григорий думал: «Жил и все испытал я за отжитое время. Баб и девок перелюбил, на хороших конях... эх!, потоптал степя, отцовством радовался и людей убивал, сам на смерть ходил, на синее небо красовался» (4.276).
Вся эта жизнь проходит здесь на страницах романа.
Писатель знает очень много людей. Он знает, как дряхлеет старик и наливается красота, как ходит надорвавшаяся в работе мать и бросается в седло усталый отяжелевший казак, он слышит, как звенят в весеннем воздухе детские голоса и кричит брошенная любовью женщина; он помнит, как уползает из жизни трус и гибнут романтики. Он все это знает в лицо, по слуху, по запаху, как окопную слякоть, степную тишину и рвущий лед весенний Дон.

I

«Мелеховский двор - на самом краю хутора» (2.9).
Здесь и началось. Потом быстро, как при сильном ветре, действие перекинулось на соседние дома, захватило астаховский курень. Дальше - больше - пошло гулять по всему Татарскому. Оно убыстрялось, густело, ширилось. Доползло до российской границы. Пошло к северу, на Петербург. Снова сгустилось на Донщине. Метались люди, семьи, сотни, дивизии. А когда все стихло, когда в бездонной ясности молодого мартовского неба утонули последние клочки зловещего дыма, снова все там же, «на самом краю хутора», стоял мелеховский курень, одинокий, почти пустой, еще не остывшее пепелище. А у ворот его - такой же одинокий, опустошенный, с испепелившейся душой - Григорий. На руках его Мишатка - последний черенок строптивого и смутного мелеховского рода.
И хотя помнится вся книга, с первых ее страниц - трудно представить себе, что с этого обычного, ничем не примечательного двора разгорелось, разметалось колоссальное повествование. Трудно представить, как стены мелеховского куреня выдержали немыслимый груз казачьей эпопеи. Трудно представить, как среди кочевий, бегств, наступлений, среди метаний по степям, станицам и фронтам все время не терялась из виду мелеховская крыша.
Казалось бы, что может быть необычней мелеховского характера? Даже в толпе вольнолюбивых шолоховских героев нет похожих на Григория, нет ему по плечу. Он своеобразен, смел, рискован. Он не боится быть собой и всегда готов стать всем наперекор, была бы на то его воля. Но наступает минута, когда в этой очевидной неповторимости вдруг открываешь общее, не то, что с другими людьми, а с целым народом, с эпохой. Натура безбрежная, талантливо открытая всем впечатлениям бытия, родная всему живому, Григорий естественно вбирает в себя все силы и соки того народа, которым рожден. Проникновение в глубины человеческой души приводит художника не к замкнутости, не к отрешению от жизни, а, наоборот, выводит его на широкий жизненный простор, потому что именно в этих глубинах находит он те сокровенные источники, которыми жива душа народа. Тут и размыкаются горизонты, распахиваются дали. В частном человеческом существовании начинает слышаться рокот истории.
Мгновение, когда происходит этот взлет от частной семейной неурядицы к всенародной революции, невозможно ни подстеречь, ни остановить. Надо вернуться к началу романа, и тогда убедишься, что взлет этот начался с первой его строки.
О мелеховском характере заявлено сразу. Действие началось с трагедии. С нее начался и характер. Прокофий Мелехов в своей любви пошел против хутора точно так же, как через десятки лет пойдет его внук. Прокофий завещал внуку и свой характер, и свою судьбу, и судьбу своей любимой. «Схема» судьбы и Прокофия и Григория - одна и та же. Оба любили. Оба своей любовью пошли наперекор устоявшемуся. Оба потеряли любимых. Оба остались на пепелище с единственным сыном на руках. И завязка судьбы, и развязка - одинаковы. Но жизнь Григория в сравнении с жизнью Прокофия вместила в себя такое несметно великое содержание, что одни и те же вехи биографии получили совсем иной смысл.
Смерть турчанки для Прокофия была причиной трагедии и единственным ее содержанием. Смерть Аксиньи была для Григория следствием трагедии и только последним ее доводом. Суть истории Прокофия - в его конфликте с хутором. Не глубже и не шире. Суть истории Григория в том, что вместе с хутором он пошел против всероссийской революции.
Судьбу Прокофия хутор искалечил самым простым способом - убил турчанку. Судьбу Григория искалечил способом куда более изуверским - впустил в кровь яд, который убивал медленно, не сразу, но безотказно и наверняка. Хуторяне, ворвавшись в дом Прокофия, сразу разъяснили ему: «Не шуми, не шуми, нечего тут!.. Тебя не тронем, а бабу твою в землю втолочим...» (2.11). Григорию такой гарантии никто не давал и не мог дать. У него, наоборот, «трогали» его и именно его.
История Прокофия - это пролог к судьбе Григория. Это вариант судьбы Григория без того всемирно-исторического содержания, которое вложено было в жизнь Григория. Чтобы рассказать историю Прокофия, достаточно было нескольких страниц. Чтобы рассказать историю Григория, понадобился тысячестраничный роман.
Но это пролог не только к характеру и судьбе Григория. Это также пролог к истории народа. Буйство и непокорность казака Мелехова Прокофия сталкивается со слепой дикостью хуторян, с глухой темнотой окаменевших обычаев и норм, с бычиным упрямством в преклонении устоявшемуся, с рабской инертностью. В бессмысленной, изуверской, а главное, ничего не дающей расправе над турчанкой сказалась та роковая слепота инстинктов и сознания, которая могла превратить самые прекрасные человеческие задатки в преступление. Не случайно вся эта история Прокофьевой несчастной женитьбы рассказана как бы от лица хутора, не случайно самая развернутая сцена в этом эпизоде посвящена именно расправе хуторской толпы с турчанкой. Народ вступает в действие романа сразу, с первых же строк. Он сразу и заявляет и предупреждает о себе.
Революция отразилась в романе М. Шолохова как гигантский переворот в сознании народа, в сознании сотен тысяч людей. В романе проходит десятилетие этих сдвигов. Но, рассказывая об одном десятилетии, писатель обнажает всю ту намытую веками психологическую нравственную основу народного характера, которая повернула революцию на Дону так, а не иначе. Характер народа открывается «Тихим Доном» во всех традициях, обычаях, инстинктах и нравах. Взрывы народного гнева и народного горя захватывают городские площади, хуторские майданы, поля сражений, и в то же время они говорят о себе в бесчисленных, бесконечно многообразных житейских проявлениях, будь то жизнь военная или мирная, фронтовая или тыловая.
Неторопливо развертывается начало романа. Бежит, течет обычная повседневность с ее радостным и отупляющим трудом, с ее поэтичностью и дикостью, с ее ссорами и любвями, склоками и дружбами. Народный склад ума, народное мировосприятие заявляет о себе не только в характере Григория, в строе его мыслей и чувств. Оно громко сказывается в отношении хутора к любви Григория и Аксиньи, в бабьих пересудах, в ярости Пантелея Прокофьевича, в насмешках Мохова, в буйстве Степана.
Шолохов открывает двери во все дома Татарского. Кажется, что следишь только за любовью Григория и Аксиньи, кажется, что именно она - единственное содержание первых частей романа, а между тем, идя за Григорием и Аксиньей, мы как бы между прочим заходим в дома первых богачей Мохова и Коршунова. Григорий и Аксинья проводят нас по хуторским проулкам и улицам, знакомят с Христоней, с Томилиным, с Алешкой Шамилем, с бабкой Дроздихой и многими, многими другими. Потом они выводят нас из хутора и ведут на рыбалку к Дону, на покос, и даже в военные лагеря они сопровождают нас, хотя сами туда не едут. Писатель показывает постепенно и незаметно, как будто попутно, почти случайно, труд и отдых хутора, его будни и праздники, одним словом, все его материальное и духовное бытие.
Каждая сцена удивительно многозначна. Почти в каждой скрещивается или зарождается множество сюжетных линий. Иное замечание кажется случайно оброненным, иное происшествие кажется описанным так - для анекдота, для колорита. А потом глядишь, оно отзовется где-то далеко, во втором, третьем, четвертом томе.
В «Войне и мире», говоря о подготовке Аустерлицкого сражения, Лев Толстой пишет: «Медленно двинулось одно колесо, повернулось другое, третье, и все быстрее и быстрее пошли вертеться колеса, блоки, шестерни, начали играть куранты, выскакивать фигуры, и мерно стали подвигаться стрелки, показывая результат движения.
Как в механизме часов, так и в механизме военного дела, так же неудержимо до последнего результата раз данное движение, и так же безучастно неподвижны, за момент до передачи движения, части механизма, до которого еще не дошло дело. Свистят на осях колеса, цепляясь зубьями, шипят от быстроты вертящиеся блоки, а соседнее колесо так же спокойно и неподвижно, как будто оно сотни лет готово простоять этой неподвижностью; но пришел момент - зацепил рычаг, и, покоряясь движению, трещит, поворачиваясь, колесо и сливается в одно действие...» (9.315).
Эти слова очень точно передают внутреннее движение такого огромного романа, такого сложного организма, каким является «Тихий Дон».
Иной раз кажется, что вот это описание, эпизод, реплика, портрет относятся только к близлежащему - к отношениям Григория и Аксиньи, и только перевернув сотню-другую страниц, обнаруживаешь, что прицел был куда более далеким, что в очень частной «проходной» сцене было замаскировано дальнобойное орудие.
Вот коротко, на один абзац, рассказывается о богатстве Коршунова. Зачем? Казалось бы, просто для того, чтобы объяснить настроение Пантелея Прокофьевича, который едет сватать Наталью. Он и робеет перед первым богачом, и боится отказа, и кланяться ему не хочется. Но все это только близлежащая цель. Вся сила заряда, вложенного в это сугубо «экономическое» описание, обнаружится позже, в революцию, когда богатство Коршунова определит всю его линию поведения.
Коротко, очень изолированно от общего действия, как бы отдельной маленькой новеллой рассказывается о состязании в скачке Митьки Коршунова и Листницкого. Митькой движет ревность кавалериста. Но в то же время (и это в конце концов главное) Митьку разъедает обида, что «его благородие» задается перед ним - простым, хотя и богатым казаком. Пока эта обида - чувство почти случайное, возникшее из случайного спора. Но в будущем она окажется для очень больших слоев казачества (даже не для Митьки) стимулом очень прочным, сильным и, главное, действенным. Это чувство много позже переплавится в ненависть к офицерью. А ненависть, в свою очередь, решит исход очень многих важных событий на Дону. И крайне характерно, что Листницкий вводится в роман именно в освещении этого казачьего чувства, этого человеческого отношения, хотя сам повод, повторяю, на первый взгляд очень бытовой. Кажется, что это только колоритная жанровая сценка.
Шолохов очень подробно описывает имущественные отношения в хуторе, самые оттенки их, часто крайне своеобразные, очень отличные от тех, которые сложились в средней полосе России. Самолюбие Пантелея Прокофьевича страдает, когда он едет сватать Наталью. Но в то же время сын Коршунова Митька - ближайший друг Григория. Григорий вместе с Митькой идет к Мохову продавать рыбу, и Мохов держится с ними не только как старший с младшим, но как богатый с бедными. Сейчас Митька и Гришка стоят на одной доске. В то же время Елизавета Мохова не считает для себя зазорным кокетничать с Митькой и договариваться с ним о рыбалке.
Сама подробность, с какой Шолохов пишет об имущественных отношениях в хуторе, свидетельствует еще об одном, что было очень важным не только в казачьей, но и вообще в крестьянской психологии. Речь идет о цепкой власти собственности, о безграничной власти главного собственника - хозяина. Именно таков в своей семье Пантелей Прокофьевич. Его взрослые женатые сыновья в лучшем случае имеют совещательный голос. Пантелей Прокофьевич может грозить Григорию, даже бить его, и Григорий это воспринимает как должное. Отец может поженить его на ком хочет, и Григорий, при всем своем норове, в это первое время даже не возражает.
Степан в ревности «охаживает» сапогами Аксинью, а проходящий мимо Алешка Шамиль не видит в этом ничего из ряда вон выходящего. «Остановился бы Шамиль поглазеть (на кого ни доведись, все ж таки любопытно ведь) - до смерти убьет или нет, - но совесть не дозволяет. Не баба, как-никак» (2.69). Совесть позволяет ему не вступиться за Аксинью, даже не возмутиться, а вот бабьего любопытства совесть не прощает. В наивной жестокости очень незлого Алешки Шамиля, в его простодушно примитивном представлении о мужской чести - целый кодекс казачьей морали, признающей безграничное право, власть и собственность имущего.
Чем богаче, чем устойчивей и прочней твое хозяйство, тем более сильным и человечески полноценным ты себя чувствуешь. Григорий поначалу отказывается уйти с Аксиньей из хутора не только потому, что ему, как он говорит, жалко степь и воздух, а потому, что ему трудно бросить хозяйство, ибо хозяйство дает ему чувство силы и прочного существования.
В то же время власть собственности - это только патриархальная власть. «Буржуа» Мохов - инородец в Татарском и по происхождению, и по традициям, и даже по семейному укладу. Для Мелеховых жажда накопительства не является всепожирающим пафосом их жизни. Сватая Наталью, Пантелей Прокофьевич торгуется за гетры и галоши, а Коршунов - за кладки. Но в этом упорном торге больше традиции, чем жадности. Именно поэтому цинизм этих споров кажется больше забавным, чем отвратительным. Ведь даже алчный Коршунов, отдавая дочь за более бедного Григория, принимает во внимание его человеческие качества: нравился ему Григорий за казацкую удаль, за любовь к хозяйству, к работе, из среды станичных парней старик выделил его еще, когда Григорий снял за джигитовку первый приз. И Наталью он не неволил выйти замуж за богатого, но нелюбимого, что сватался в прошлом году. И хотя Коршунов резонно возражает Наталье, что «с красивой морды Григория урожая не сымать», все же любовь Натальи и человеческие качества самого Григория побеждают его.
Словом, патриархальность отношений сказывалась и в грубом проявлении силы, и в относительной самоценности человеческого достоинства, и в примитивном демократизме хуторского уклада, когда хуторские вопросы решались на общем сходе.
Все это сложное, противоречивое и по своим последствиям очень важное содержание вместилось в одной первой части романа. Однако при всей насыщенности содержанием ритм повествования в первой части сравнительно медленный, размеренный, в полном смысле слова - эпичный. Казалось бы странно, - ведь отношения между Григорием и Аксиньей развиваются быстро. Интрига - острая и стремительная. Здесь и зарождение любви, и бурное ее развитие, и сближение Григория с Аксиньей, и ревность Степана, и свадьба Григория - целый самостоятельный роман. И тем не менее действие развивается не спеша, плавно, постепенно, без головокружительных ракурсов, без стремительной смены кадров. Оно идет большими, обстоятельно выписанными картинами: рыбалка, покос, дорога в военные лагеря, казачья свадьба. Вас вводят в новую страну, и вас не торопят. Вам позволяют подолгу останавливаться, всматриваться, вдумываться, вживаться. Здесь нет спешки и даже нет потребности в ней, потому что само время спокойно, потому что ничто не нарушает, не волнует, не тревожит устойчивого существования. Правда, слышно, «спутался мелиховский Гришка со Степановой Аксиньей». Это занимало всех, однако больше развлекало, чем возмущало, ничьих интересов это не затрагивало и никому ничем не угрожало. На судьбу хутора не влияло никак. Естественно, что и темп повествования так же нетороплив, плавен, как и темп жизни. Даже тогда, когда действие выбегает за пределы хутора - в лагеря, даже тогда не нарушается хронологически стройная логика повествования. Ведь, по сути дела, военные лагеря - это часть хуторской жизни, и потому дорога в лагеря, и сами лагеря, и возвращение из них - все это в одном тоне с хутором, все это не воспринимается как другая жизнь.
В этой незамысловатой прямоте сюжета тоже сквозит дух простого, ясного, безмятежного существования хутора Татарского. Но вот действие через первую часть переваливается во вторую. И сразу меняется рельеф местности. Вместо спокойного, безмятежного плоскогорья пошли холмы, буераки, косогоры, перевалы. Двигаться стало беспокойней, тревожней. Сюжетная дорога уже не идет прямо вперед. Она начала изгибаться, извиваться, иногда в обход, иногда делая капризные зигзаги.
И попутчики у нас стали иные. Григорий и Аксинья уже не идут с нами все время. Дорогу заполняют все новые и новые пешеходы. Они-то и оттесняют иногда Григория и Аксинью. Потом чем дальше будет идти дорога, тем больше людей будет на ней появляться и тем труднее будет пробираться между ними Григорию с Аксиньей. А потом, к концу, сюжетные пути-дороги станут снова пустеть, снова все чаще будут показываться на глаза Григорий с Аксиньей, пока мы снова не останемся с ними один на один и, наконец, не придем к финалу с одним Григорием.
А пока дорога становится все населенней и населенней. И хотя на сердце делается все тревожней, хотя столкновения между людьми делаются все более частыми и серьезными, стычки перерастают в конфликты, нас эта тревога не угнетает. Потому что перед нами открываются все более широкие и многообразные жизненные просторы, потому что мир открывается перед нами в своей глубокой и заманчивой сложности.
Если в первой части царил дух вечного и неизменного, если дух времени просачивался сквозь очень редкие и очень узкие щели и не он определял атмосферу действия, то во второй части начал дуть многобалльный ветер эпохи.
Это ощущается сразу, с первых же эпизодов второй части романа. Как первая часть начиналась с родословной Мелеховых, так вторая - начинается с родословной Моховых. Казалось бы, логичней было поместить эту родословную именно в первую часть, где излагается семейная хроника всех главных участников романа, тем более, что вступают в роман Моховы сразу, с первых глав, да и по своей значительности и древности не уступает род Моховых Мелеховым и Коршуновым (Шолохов ведет его с петровских времен). А вот ушли они во вторую часть. И это не случайность и не композиционная мелочь. Это продиктовано реальной жизнью, реальным движением истории.
Дело в том, что именно в жизнеописании Моховых явственней всего трепещет предреволюционное время. И очень естественно, что именно с этого жизнеописания начинается непосредственное повествование о зреющей революции. Именно здесь гуще всего гнездятся предреволюционные конфликты и страсти.
Мохов ощущается казаками как сила чуждая и даже враждебная им. И не потому, что он не казак по происхождению (хотя и это играет некоторую роль), а потому, главное, что для хуторян он - кровосос. «В смуглый кулачок, покрытый редким глянцевито-черным волосом, - крепко зажал он хутор Татарский и окрестные хутора. Что ни двор - то вексель у Сергея Платоновича» (2.115). Коршунова еще могут уважать как крепкого хозяина, Мохова не уважают, а боятся. Характерно, что именно с моховского двора идут в революцию Давыдка-вальцовщик и Валет. И дело здесь не столько в том, что эти два человека были особенно непокорными (Валет по природе своей был человеком довольно слабым и духовно небогатым), сколько в озлобленности, рожденной условиями работы. Наглая эксплуатация Мохова не была прикрыта той смягчающей, умиротворяющей патриархальностью, которая царила на дворе Коршунова. Не случайно после жизнеописания Мохова сразу следует сцена, в которой Давыдка и Валет жалуются сыну Мохова: «Жила у тебя отец... Из-под себя ест» (2.116). Жалоба эта привела к увольнению Давыдки.
И вдруг после этого остро социального, предгрозового эпизода идет великолепнейшая, веселая и яркая история сватовства Митьки Коршунова к Елизавете Моховой, которая, кажется, не имеет никакого отношения ни к тревогам, ни к революции, а просто существует сама по себе весело и уж совсем независимо от времени. Но так ли уж независимо?
Возникает в своем роде сюжетный парадокс. Только что Мохова противопоставили беднейшим беднякам, голытьбе - Давыдке и Валету. И столкновение это очень естественно, знакомо, понятно. Как вдруг тут же происходит совсем непривычное столкновение Мохова с наследником первейшего богача - Митькой Коршуновым.
Когда вместе с дружками Гришкой и Митькой стучались мы в ворота к Мохову, то Митька и Гришка казались нам близкими между собой, а Мохов чужим, чужеродным. И все-таки на сватовство моховской дочки мог отважиться именно коршуновский наследник, а не мелеховский, потому что Митька, как ни близок и, казалось бы, однороден с Мелеховым, очень ясно чувствует силу своего богатства. Оно-то и заставляет его предъявлять претензии совсем иного рода, стремиться к иному складу жизни. Это очень забавно пробивается в его разговоре с Елизаветой. Он уговаривает ее выйти за него замуж и «аргументирует»: «Жалеть буду, кохать буду... Работать у нас есть кому, будешь у окна сидеть, книжки читать» (2.129). На что Елизавета весьма трезво отвечает: «Дурак ты».
Однако именно Митьку тянет к другой жизни, а не старика Коршунова, хозяина всех нажитых богатств. Старик Коршунов живет еще обычной казачьей, мелеховской жизнью. Он наотрез отказывается засылать сватов к Мохову. Для старика Коршунова моховское - это не только недостижимое, но и чужеродное. «У Сергея Платоновича капиталу более ста тысячев; купец, а ты?» Митька уже претендует на моховское. Для него созданное, нажитое отцом - пройденный этап. Наглость Митьки, цинизм, звериная жестокость - это не столько наследственные признаки коршуновского рода (совсем другая его сестра, мягкая, незлобивая Наталья Коршунова), сколько новое существо характера, рожденное новым временем.
То лучшее, благородное, что было в казачестве, в коршуновском роде вымирает от деда к внуку. Происходит перерождение. Отчаянный казак, который в охотничьем азарте готов был запалить не одну отличную лошадь, лишь бы не проиграть и не посрамить чести, готов переродиться в наглого, холодного, голого расчета хищника. Это перерождение только-только начинается, оно, скорее, перспектива, но такова неизбежная эволюция у этого рода. Не будь революции, останься Митька хозяином, он непременно стал бы Моховым.
Этот отрыв Митьки от казачьей стихии ощущается уже чуткой Ильиничной, которая не любит Митьку. Сдержанно и откровенно осуждающе отнесутся многие из хуторян к Митькиным зверствам в гражданской войне. Пока же эта эволюция рода с великолепной отчетливостью выразилась в отношении всех трех Коршуновых (деда Гришаки, Мирона Григорьевича и Митьки) к идее сватовства. У Митьки главный козырь - богатство: «У нас четырнадцать пар быков, именье вон какое», и только как дополнительный довод - это хорошо ощущается в интонации - казачье происхождение: «опять же он мужик, а мы казаки» (2.129). В этом «опять же» целый сгусток времени. «Мужик» для Митьки - самое сильное ругательство. Но то, что он допускает такую беспринципность, доказывает, что казачья честь уже пасует перед богатством мужика Мохова.
Необычайную дерзость проявляет, казалось бы, дед Гришака. Он смело сочувствует Митьке. Но его дерзость совсем другого рода и вовсе других истоков. Для вояки и бравого казака деда Гришаки бесспорно первым, главным козырем является его казачество: «Аль мы им не родня? Он за честь должен принять, что за его дочь сын казака сватается. Отдаст с руками, потрохами!..» Эти доводы и эта убежденность деда Гришаки, конечно, наивны, это анахронизм, заблуждение старика, уже не ощущающего настоящего. Правда, и дед Гришака говорит о богатстве: «Мы люди, по всему округу известные. Не голутьба, а хозяева». Но у него это второй аргумент, тогда как у Митьки - первый и основной.
Мирон Григорьевич уже чувствует, хотя, может быть, и не очень ясно сознает, наивность стариковских доводов о казачьей чести, но и Митькины «великие помыслы» о родстве с Моховыми для него еще только фантазия.
Столкновения Давыдки с Моховым и Коршуновых с Моховым расположены рядом не случайно. В этом соседстве - широта тех противоречий, которые бродили в хуторе. И то, что эти противоречия начали приходить в движение, начали заявлять о себе именно как о противоречиях, - уже само по себе говорит о том, что надвигаются новые времена. Это значение новых времен, безошибочная примета их.
И чем дальше развивается действие, тем больше появляется примет. И вот уже они становятся совершенно очевидными признаками новой эпохи. Когда обиженный Моховым Валет, посверкивая злыми глазами, говорит: «Не-е-ет, ша-ли-шь! Им скоро жилы перережут! На них одной революции мало. Будет им тысяча девятьсот пятый год, тогда поквитаемся! По-кви-та-ем-ся!..», то в этом надсадном крике уже совершенно отчетливо слышен голос грядущих изменений. Правда, голос этот кажется пока отчаянно-одиноким, безнадежно-единственным среди замкнувшихся в себе куреней. «В каждом дворе, обнесенном плетнями, под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя, обособленная от остальных, полнокровная, горько-сладкая жизнь: дед Гришака, простыв, страдал зубами; Сергей Платонович, перетирая ладонью раздвоенную бороду, наедине с собой плакал и скрипел зубами, раздавленный позором; Степан вынянчивал в душе ненависть к Гришке и по ночам во сне скреб железными пальцами лоскутное одеяло; Наталья, убегая в сарай, падала на кизяки, тряслась, сжимаясь в комок, оплакивая заплеванное свое счастье; Христоню, пропившего на ярмарке телушку, мучила совесть; томимый ненасытным предчувствием и вернувшейся болью, вздыхал Гришка; Аксинья, лаская мужа, слезами заливала негаснущую к нему ненависть...
А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы, дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осенней прозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон» (2.134-135).
Что здесь от революции? Казалось бы, у каждого свои горести, не зависящие от времен и пространства. Но когда в эти разноголосые стенания врывается голос Валета, то, как ни тонок этот голос, прислушиваешься именно к нему - эта угроза и надежда, обида и месть. Слова Валета и сгущают и разряжают мрачный, тревожный тон всей картины. Это отчаянное пророчество рождено горем, которое всегда зряче. Ибо из всех бед, нависших над жителями Татарского - и над дедом Гришакой, и над Аксиньей, и над Христоней, - беда Валета и Давыдки самая глубокая, самая труднопоправимая, самая всеобщая для всей рабоче-крестьянской Руси. И оттого глаз Валета оказывается сейчас самым зорким, а голос - самым вещим.
Время откликается на этот отчаянный призыв громким и немедленным эхом. В следующей же главе приезжает в Татарский подпольный большевик Штокман.
Идиллические тона, господствовавшие в первой части, во второй звучат все слабее и реже.
Только что проплакали свое горе Давыдка и Валет. Но, может быть, им можно не верить? Ведь они бедняки, у них нет даже плохонького хозяйства. Они живут не так, как большинство казаков. Однако, расставшись с Давыдкой и Валетом, мы встречаемся с Федотом Бодовсковым, небедным и хозяйственным казаком, и Федот рассказывает Штокману, что из казаков кто доволен жизнью, а кто - нет, что собрать казака на службу - р-аз-зор, что вот хуторской атаман неправильно поделил луг и т. д.
Дальше - больше. В каждой последующей главе то в детали, то в эпизоде, то в целой развернутой сцене разрушается идилличность. И постепенно обнаруживается, что идиллия иллюзорна.
Вот в 5-й главе зверски, в кровь, насмерть, дерутся казаки с украинцами. Большая страшная сцена.
Вот в 7-й брошена почти незаметная деталь - шесть лет враждовал Алешка Шамиль со стариком Кашулиным из-за клочка нераспаханной земли. Бил его каждую весну, а земли захватил у него Кашулин с воробьиную четверть - «зажмурившись, переплюнуть можно».
В 9-й Христоня рассказывает об унизительной службе в Атаманском полку. Этот рассказ звонко отзовется в финале второй части, когда Григорий будет проходить осмотр во время военного набора и офицер, случайно коснувшийся шинели Григория, брезгливо вытрет пальцы и когда, наконец, Григория не возьмут в гвардию из-за «бандитской рожи».
Эти крупные и мелкие, бросающиеся в глаза и едва заметные детали нагнетаются от главы к главе. Резонанс одних едва слышен, других - оглушителен. Но именно здесь начинается всемирно-исторический разворот романа.
Драки казаков с украинцами, по свидетельству самого автора, происходили издавна и начались не одно десятилетие назад. Однако сцена драки происходит не в первой, мирной части, а во второй, где начинают рокотать грозы революции. Более того, в этой сцене появляется большевик Штокман, который пытается разъяснить казакам, что их представление о собственной исключительности перед мужиками - сплошное заблуждение. Слова Штокмана пока никого не переубеждают. Ничего, кроме раздражения и брани, они не вызывают. Но в том, с какой бурной враждебностью реагируют казаки на слова Штокмана, сказалась органичность их заблуждения, выразилась вековечная закоренелость предрассудка.
И в этом сказалось время. В лице Штокмана оно покушалось на предрассудок, который сопротивлялся, тем самым еще более ясно обнаруживая себя. Старое и новое, взаимодействуя, создают фон друг для друга. Возникает постепенно историческая объемность повествования, оно становится, если можно так сказать, стереохронным. За передним планом настоящего как бы возникают очертания уходящего в глубь веков прошлого.
Настоящее сказывается не только в дате действия, но и в составе и, конечно, в настроении его участников. В сцене драки с украинцами крупным планом показаны Митька Коршунов и Петро Мелехов, средним - Афонька Озеров и Алешка Шамиль - те, кто станет потом белоказаками без «но», без колебаний (особенно Митька и Петро). Григория здесь нет. Он в это время уезжает с Натальей на пахоту. Не участвует в этой сцене Христоня и подавно Мишка Кошевой.
Неучастие Григория и Христони вовсе не означает, что они были лишены общих предрассудков. Но дело в том, что не они были самыми яростными и кровавыми апологетами сословной спеси. В силу своего характера они не могли бы сейчас ни за что ни про что избивать украинцев. Уже в этой части, спустя всего несколько глав, Христоня в споре с Иваном Алексеевичем будет выступать против идеи казачьего первородства на стороне Штокмана. Еще несколькими главами позже чуть не утонувший вместе с лошадьми Листницкого Григорий найдет радушный и теплый прием именно в украинской слободе. Григорий не будет ни хамить, ни драться, хотя именно украинец неудачно посоветовал Григорию перебраться через реку, что так плачевно кончилось для него. То, что «бьют хохлов», фигурально выражаясь, именно Митька и Петро, а не Григорий и Христоня, - это уже примета нового времени, которое начинает представлять право на позорное чувство сословной исключительности преимущественно людям отрицательного характера. Этого права начинают уже лишаться (пока еще очень незаметно, едва слышно) характеры более положительные и благородные.
Голос времени станет совсем внятным и отчетливым в сцене военной присяги, которая в недавнюю еще пору была событием, торжественнейшим для всякого казака, а сейчас Григорий и даже Митька Коршунов относятся к нему без малейшей серьезности: стоя в строю, Митька проклинает сапог, который ногу жмет; Григорий, целуя крест, думает об Аксинье. Святое утратило святость; слова и ритуал, прежде величественные и значимые, теперь воспринимаются как формальность.
Не обернется уезжающий Григорий и на зов своего хозяина, старого пана Листницкого. А когда оскорбленный брезгливостью пристава, Григорий выпрямится и «зло улыбнется», сообразительный пристав тревожно крикнет: «Кэк смэтришь? Кэк смэт-ришь, казак?» (2.234). И это будет криком времени.
«В марте 1914 года... пришла Наталья к свекру» (2.236).
Первый раз на страницах «Тихого Дона» появилась точная дата. Конечно, время указывалось и раньше. Но дату действия, и то приблизительную, можно было установить лишь из сопоставления отдельных событий. И вдруг открыто, в лоб - март 1914-го.
Эта точность и эта дата, отлично знакомая каждому читателю - год начала первой мировой войны, - говорит о многом. Она говорит о том, что вот мы, читатели, подошли к страшному и великому времени, которое возьмет в свои руки судьбы всех героев, вскроет душу народа, выявит на свет божий все свойства и традиции, все светлое и темное - все, что до сих пор только предчувствовалось, проявлялось от случая к случаю. Но характер будет не только проявляться. Он будет ломаться, крошиться, переплавляться. Омываясь собственными слезами, народ будет рождаться заново.
Предыстория закончилась. Начинается история. Дата становится грозным рубежом, который отделяет мир от войны, штиль от шторма. Но это рубеж не только хронологический. Это и пространственный рубеж, потому, что за этим рубежом казаки покидали не только свой хутор, но и свою станицу и выходили на общерусскую арену. Этот выход происходит теперь не в рассказах и воспоминаниях, не где-то там, а сейчас и здесь. Начиналось время, отрицавшее замкнутость, ломавшее самые прочные стены человеческого и сословного индивидуализма.
Эту близкую ломку чувствуют уже сами герои. Григорий в ответ на родительский вопрос относительно брошенной Натальи пишет, что ходят слухи о войне. «Как зачнется война, может, и я живой не буду, загодя нечего решать».
Злые приметы тревожат татарцев. Если раньше, в первых частях, близость больших, все ломающих событий ощущал преимущественно только читатель, ощущал в незаметных для глаза самих участников романа изменениях, то теперь предчувствие больших драматических событий охватывает не только читателя, и даже не отдельных героев, но именно сотни и тысячи людей.
...Над степью - желтый солнечный зной. Хутор косит рожь. Непросыхающая рубаха жжет тело. Все - в жаре и работе. Мысли далеки от чего-то другого. Они растаяли, растворились в зное. Искупаться бы!
Когда ехали к пруду, Петро Мелехов глянул влево и увидел, как по шляху быстро двигался пыльный комок. Петро сощурился, любопытствуя. Наталья удивилась - «шибко бегет». «Так недолго и лошадь запалить», - благодушно посочувствовал Петро. А комок увеличивался, «стал размером с муравья», потом сквозь пыль стала просвечиваться фигура верхового. Смятение коснулось лица Петра и застыло на развилке бровей: раз кто-то так не щадит лошадь - значит, произошло что-то спешное и плохое. А потом крик промчавшегося мимо всадника - «Сполох!» «Одно осталось у него в памяти: тяжкий хрип полузагнанного коня и, когда глянул вслед ему, круп, мокрый, неумолимо сверкающий стальным клинком».
Странно: круп коня и стальной клинок. Явная несообразность и в то же время пронзительная точность. Мысль лихорадит. Предчувствие беды. Беда? Война... Блеск конского пота - блеск стального клинка. Тончайшая цепь стремительных ассоциаций самой первой минуты, когда на человека рухнула неотвратимая беда, она уже владеет им, хотя он еще не осознал, что она такое.
Это действительно была война. Она не пришла, а примчалась, ворвалась. Вместе с конем, с всадником, с красным флажком. В ту же минуту она отбросила людей от работы, швырнула на коней, и еще не пришедший в себя Петро увидел, как «со всех концов по желтым скошенным кулигам хлеба скакали к хутору казаки». И вот уже он сам, «прыгнув на ходу с лошади, натянул скинутые в разгаре работы шаровары и, махнув отцу рукой, растаял в таком же облачке пыли, как и те, что серыми текучими веснушками расцветили истлевавшую в зное степь» (2.259).
Так, уже прямо, не скрываясь, врывается в роман история. Она приводит с собой сотни тысяч людей, и действие, сломав границы хутора Татарского и близлежащих хуторов, захватывает Россию, добирается до Москвы и Петербурга, перебрасывается на запад, в Белоруссию, в Восточную Пруссию, сползает к Новороссийску. Кровавые атаки, революционные митинги, переселения, мятежи, отступления, развал фронтов и бесчисленные мобилизации - все сливается в кипящее народное море.

II

Но в центре этого немирного действия, стремительное многолюдье которого порой как будто размывает очертания отдельных лиц, стоит неизменно одно лицо, один человек - Григорий Мелехов. Именно возле него чаще всего останавливается художник. История для Шолохова - не цепь событий, дат, имен. История обретает для него плоть в человеческих душах и судьбах. Ее закономерности, тайные противотоки ее движения, ее добро и ее зло он распознает и понимает только тогда, когда углубляется в душу человека. В том, что происходит с человеком, в тех глубоко внутренних процессах, которые он переживает, в процессах разрушительных и творческих, опустошительных и созидающих, открывает для себя художник ход и походку истории. Он вскрывает душу человека так же, как геолог вскрывает тело земли, определяя пласты и отложения разных эпох, слыша в уснувших горных нагромождениях отгрохотавшие катаклизмы. История человека так же, как и история земли, открывается ему и оценивается по тем следам, которые она оставляет в людской душе, по тем формам, в которых она эту душу выковывает.
«...Тоскую по нем, родная бабунюшка. На своих глазыньках сохну. Не успеваю юбку ушивать - что ни день, то шире становится... Пройдет мимо база, а у меня сердце закипает... упала б наземь, следы б его целовала... Может, присушил чем?.. Пособи, родная. Чего стоит - отдам. Хучь последнюю рубаху сыму, только пособи!
Светлыми, в кружеве морщин, глазами глядит бабка Дроздиха на Аксинью, качает головой под горькие слова рассказа.
- Чей же паренек-то?
- Пантелея Мелехова.
- Турка, что ли?
- Его.
Бабка жует ввалившимся ртом, медлит с ответом.
- Придешь, бабонька, пораньше завтра. Чуть займется зорька, придешь. К Дону пойдем, к воде. Тоску отольем. Сольцы прихвати щепоть из дому... Так-то» (2.65-66).
Это было потом. А сначала «впереди рассыпанной радугой цвели бабьи завески, но он искал глазами одну, белую с прошитой каймой; оглядывался на Аксинью и, снова приноравливаясь к отцову шагу, махал косой.
Аксинья неотступно была в его мыслях; полузакрыв глаза, мысленно целовал ее, говорил ей откуда-то набредавшие на язык горячие ласковые слова, потом отбрасывал это, шагал под счет - раз, два, три, память подсовывала отрезки воспоминаний: «Сидели под мокрой копной... в ендове свирестала турчелка... месяц над займищем... и с куста в лужину редкие капли вот так же - раз, два, три... хорошо, ах, хорошо-то!..» (2.50).
А потом тосковал он. А потом опять были вместе. И снова отбрасывало их. И снова прибивало друг к другу. И сколько чувств в одной страсти! Сколько отношений в одной любви!
Переливы чувства Шолохов передает с удивительной подвижностью и новизной. Богатство страстей, которыми он наделяет Григория и Аксинью, как бы ведет его самого, и всякий раз, как он встречается с ними, его как будто заново ошеломляет эта мятежность сердца, его отвага и беспощадность в стремлении к счастью, бескорыстие и полнейшая поглощенность собой - разом. Во власть своих страстей оба героя Шолохова отдаются безоглядно. Оттого они знают минуты беспросветнейшего унижения и самой вольной гордости. Унижение их не уничтожает, а гордость не отрывает от себя. Аксинья одна и та же, и когда кричит искалеченной и нелюбимой мужем Наталье: «Мой Гришка - и никому не отдам!.. Мой! Мой! Слышишь ты? Мой!.. Ступай, сука бессовестная, ты ему не жена... Глянь, шею-то у тебя покривило! И ты думаешь, он позавидует на тебя? Здоровую бросил, а на калеку позавидует? Не видать тебе Гришки! Вот мой сказ! Ступай!..» (2.367-368).
И когда, стараясь угодить молодой жене Листницкого, «была заискивающе покорна и не в меру услужлива», а потом выклянчивала у него на прощанье чуток любви (4.62).
И когда при вернувшемся муже повстречалась вдруг с Григорием:
«Преодолев волнение, Степан расстегнул воротник душившей его рубахи, налил дополна стаканы, повернулся лицом к жене:
- Возьми стакан и садись к столу.
- Я не хочу.
- Садись!
- Я же не пью ее, Степа!
- Сколько разов говорить? - голос Степана дрогнул...
... Степан налил и ей стакан доверху, и снова глаза его вспыхнули тоской и ненавистью.
- Ну, выпьем... - начал он и умолк.
В тишине было отчетливо слышно, как бурно и прерывисто дышит присевшая к столу Аксинья.
- ...Выпьем, жена, за долгую разлуку. Что же, не хочешь? Не пьешь?
- Ты же знаешь...
- Я зараз все знаю... Ну, не за разлуку! За здоровье дорогого гостя Григория Пантелевича.
- За его здоровье выпью! - звонко сказала Аксинья и выпила стакан залпом.
- Победная твоя головушка! - прошептала хозяйка, выбежав на кухню.
Она забилась в угол, прижала руки к груди, ждала, что вот-вот с грохотом упадет опрокинутый стол, оглушительно грянет выстрел... Но в горнице мертвая стояла тишина. Слышно было только, как жужжат на потолке потревоженные светом мухи да за окном, приветствуя полночь, перекликаются по станице петухи» (5.61).
Казалось, это было и будет всегда. В какие времена не гадали? В какие не исходили тоской? От ненавистного мужа? От нелюбимой жены? От войны, навсегда ли, на время забравшей любимого? Был бы характер, а век безразличен.
Но, оказывается, не безразличен. Самые извечные, природные, чуть ли не животные привязанности и чувства отмечены временем, и только сквозь печать времени проступает их извечная природа, вне ее они не существуют.
Что общего между страстью Григория к Аксинье - внезапной, неподчиняющейся его воле и воле обстоятельств, слепой - и приближающейся революцией? Что общего между ними обоими, которые пошли всем наперекор, всему наперерез и вековечным укладом хуторской жизни?
Но стоит вглядеться, и связь обнаружится наипрочнейшая.
Следишь в начале романа за изгибами любви Григория и Аксиньи, которые, кажется, не зависят ни от чего другого, кроме своеволия их характеров, и вдруг начинаешь ощущать, что любовь эта насыщает роман тревогой, напряжением, ожиданием каких-то обязательных и неизбежных перемен. Видно, шатаются привычные устои, если можно их так бесстрашно и безнаказанно нарушать, как нарушают Григорий и Аксинья.
Но ощущение тревоги приходит и оттого, что их собственные взаимоотношения полны метаний, поворотов, решительных, ломких. Здесь все неустойчиво, зыбко, - а ведь чувство так горячо, так неотступно, характеры так тверды, страстны, нетерпимы. При всей своей строптивости Григорий и Аксинья оказываются крепко припаянными к той жизни, которой они жили. Григорий наотрез отказывается от смелого предложения Аксиньи уйти из хутора. И его «не могу» принадлежит хутору. Зверем огрызается он на страх Аксиньи перед возвращающимся из армии мужем. И это - тоже от хутора. Вбитое веками послушание старшим заставляет Григория без сопротивления жениться на нелюбимой Наталье.
И тем не менее, на время отступив, оба характера, преодолев себя, рвутся к свободе и самостоятельности. Уходит Григорий из хутора, уводит Аксинью от Степана, бросает нелюбимую Наталью. Преодолена, казалось бы, власть общего. Григорий и Аксинья снова доказали свою самостоятельность, свою независимость. Но именно в этом преодолении особенно упрямо сказывается характер казачества, характер того народа, которым рожден и вскормлен Григорий. Его дерзость кажется поначалу неповторимым исключением из общего правила, из общего застоя. На самом деле, в этой дерзости обнаруживается не раз проявляющееся в истории своеволие донского казачества. Только сейчас это своеволие дремлет. Но вот оно проснулось в одном, заговорило в частном - в любви. Пройдет немного времени, и оно заявит о себе на всероссийской арене.
Поставленные своей любовью в необычайные условия, Григорий и Аксинья вынуждены были раскрыть те душевные глубины, которые у казачества развернутся в грядущей революции. Страшный, требующий только единственного решения вопрос: «Куда прислониться?» - вопрос, который вскоре поднимется перед всем казачеством, -перед Григорием встает уже в его любви к Аксинье. Этот вопрос будет потом исступленно повторяться на протяжении всего романа. Но впервые он зазвучит не в войне и не в революции, а в сугубо мирные дни, в любовной истории. И оттого, что герои этой истории - люди, корнями связанные с народным бытием, с народным характером, обычная и «вечная» человеческая страсть окажется событием необычайно значительным и емким.
Естественно, что именно здесь обнаружатся и слабости казачьего характера, обнаружится та его двойственность, та его неискоренимая нерешительноеть, которые в революции будут швырять казаков из одной крайности в другую.
В самом характере Григория гнездятся эти противоречия. С одной стороны - гордость, независимость, способность к жертвам, способность принести на алтарь своего убеждения и своей страсти трудом нажитое, кровное, а с другой - томительная, изматывающая душу тяга к брошенному, пожертвованному - собственному, тяга, которая никакое самое пылкое решение не делала окончательным, а счастье исчерпывающим.
Григорий - плоть от плоти своего народа. У него нет ни одной мысли, ни одного чувства, которые не были бы свойственны казачеству. Но все эти думы и тревоги, попадая в душу Григория, резко сгущаются, становятся более острыми, горячими. Это опять-таки объясняется его духовной одаренностью, бескорыстием и неотступной жаждой справедливости, которая, гоняя Григория из одного лагеря в другой, в то же время всегда отводила его от мелких личных расчетов в сторону общенародной драмы. Поэтому там, где молодые товарищи Григория, призванные в армию, только томились по дому и по оставленной работе, Григорий «исходит весь каменной горючей тоской» (2.235).
Случай с Прохором Зыковым, которого вахмистр наотмашь хлестнул плетью по лицу, на Григория и на всех казаков произвел тяжелое впечатление. Однако Григорий не ограничивается только неприятным впечатлением. Едва вахмистр пытался задеть и его самого, как тут же встретил отпор: «ежели когда ты вдаришь меня - все одно убью! Понял?» - посулил Григорий, и вахмистр отступил (2.253).
Григорий отваживается на протест, который мечтался многим, особенно оскорбленным, но на который они еще решиться не могли. А Григорий мог. Возмущение было присуще не одному ему, но в нем это чувство оказалось наиболее зрелым, сформировавшимся и потому активным.
В страшном случае с горничной Франей, над которой надругалась сотня, Григорий не участвует. Более того, он восстает против измывательства над женщиной. Казалось бы, он идет против всех. Однако и здесь сказывается однородность - возмущение не помешало Григорию вместе со всеми смотреть в «зверином любопытстве», что же будет делать, наконец, оставленная Франя.
И все же Григорий неизмеримо выше, неизмеримо благороднее других. Он человек несравненно более высокого духа. Случай с Франей произошел в сотне не случайно. Шолохов пишет об одурачивающем, обесчеловечивающем порядке армейской жизни, когда постоянное унижение их собственного человеческого достоинства постепенно воспитывало в казаках пренебрежение к человеческому достоинству других. «Нудный, однообразный распорядок дня выматывал живое» (2.253). Но у Григория душевная сопротивляемость была выше, чем у других. Недаром именно он, в отличие от Прохора Зыкова и остальных, сумел защитить перед вахмистром свое человеческое достоинство и именно поэтому в случае с Франей он пошел против всех. В Григории живое «не вымотано» и не так легко его «вымотать». Григорий - характер не просто пассивно благородный. Он не ограничивается неучастием в подлости - он выступает против нее. Он оказывается воплощением лучшего, что есть в казачестве, против того худшего, что было в нем, что вызвала к жизни армия. Григорий не только наиболее завершенно, законченно выражает «казачье», но и в этом «казачьем» он выражает наиболее благородное, здоровое, гордое.
Не случайно так ярко это впервые проявилось именно в армии. Армия поставила Григория и его товарищей в совершенно одинаковые условия существования. Здесь нет ни имущественных, ни семейных, никаких других различий, которые бы обусловили какую-то особую, непохожую на других линию поведения. История с Аксиньей, уже выделившая Григория из общей массы, касалась все же главным образом личных отношений. Она затрагивала интересы лишь двух-трех семей. Теперь же, в армии, где перед всеми одинаковые события, впечатления, распорядок, где встают одинаковые вопросы, где начинают вступать в действие не только личные, но и общественные отношения, - этот особенный склад характера становится уже совершенно очевидным.
И чем дальше, тем все более сложные и важные стороны «бытия и сознания» казачества будет доверять Шолохов Григорию. Григорий обретает все большее право отражать всеобщее.
Много позже, после Октября, в канун первого казачьего восстания Григорий возвращается в хутор красным. Воевать казаки наотрез не хотят, а программа красных - мир. Это сейчас основа, если не для союза, то, во всяком случае, для благожелательного нейтралитета. И пусть организационно связаны с красными немногие (дело не в числе), Григорий всегда с красными. Однако «краснота» казаков начинает бледнеть, едва только на карту ставится семья, курень, земля. Нейтралитет начинает таять, едва определяется неизбежность второй ступени революции - земельного передела (что для большинства казаков сопряжено с потерями).
Вся эта сложность, неопределенность настроения сильнее всего выражается в Григории. Как лупа вбирает он в себя множество лучей. Одни в хуторе склоняются сейчас больше к красным, другие - больше к белым. Одни более определенны в своих симпатиях, другие - менее.
Бойко поддерживает хуторской сход рассказ сотника о событиях в Сетракове, где белогвардейцы подняли мятеж. Дружным «Верна-а-а!» выражают они свое сочувствие. Принципиальный красногвардеец Григорий не желает поддерживать, он хочет уйти. Однако его возвращают. Настроение как будто против красных. Но насколько же оно неглубоко, если спустя всего несколько минут того же Григория, которого только что попрекали службой у красных, выбирают командиром отряда? Все решается быстро и легкомысленно. Будь здесь черная ненависть, такого легкомыслия не было бы. Только наушничество стариков заставляет переизбрать Григория. Причем так же дружно, как сначала осуждали, потом выбирали, теперь его отводят. Снова шаткость.
И она особенно ясна в Григории. Сначала он хочет уйти, потом не отказывается от предложения быть белоказачьим командиром и, наконец, относится к отводу без большого сожаления. В своем колебании он совершенно монолитен с хуторянами, хотя внешне он все время входит как бы в противоречие с ними. В это противоречие со всеми Григорий будет приходить не раз, но всегда оно будет кажущимся.
...Ошеломленный впечатлениями Бородина, Пьер Безухов в «Войне и мире» думает: «Самое трудное... состоит в том, чтобы уметь соединять в душе своей значение всего. Все соединять? - сказал себе Пьер. - Нет, не соединять. Нельзя соединять мысли, а сопрягать все эти мысли - вот что нужно! Да, сопрягать надо, сопрягать надо! - с внутренним восторгом повторил себе Пьер, чувствуя, что этими именно, и только этими словами выражается то, что он хочет выразить, и разрешается весь мучащий его вопрос».
Уметь соединить, нет, не соединить, - сопрячь, то есть найти одну природу, одну конечную первооснову в явлениях и людях самых разнопорядковых, разноприродных, разнохарактерных, нащупать связующий их далеко упрятанный внутренний нерв - это для всякого истинного художника является одной из самых интимных и мучительных задач. Тем более это важно для художника эпического, вспахивающего жизнь на огромных пространствах и в глубочайших пластах. Еще в связи с этим говорил Л. Толстой о «законах сцеплений», о сводах, посредством которых смыкает художник разные части романа, разные рубежи жизни.
«Законы сцеплений», действующие в «Тихом Доне», очень тонки и сложны не потому только, что роман многолюден и велик по охвату пространства и времени, но потому, что эта пространственность вся разрывается в противоречиях; не потому только, что в нем дышит кусок живой истории, но потому, что история эта вся состоит из перепутий, зигзагов и противотоков, часто взаимоисключающих.
Как нужно разбираться в душе людей и целого народа, чтобы постичь хотя бы только одно из таких сопряжений, чтобы уметь «сопрячь» разноречивую многоголосицу сотен тысяч с существованием одного талантливого, одареннейшего представителя этих тысяч! Ведь Григорий вбирает в себя всю эту многоголосицу и в то же время так резко, так подчеркнуто индивидуален. Не меньший, а гораздо больший объем исторического материала Горький мог «пропустить» через Клима Самгина, потому что Самгин, как ни стремительно он эволюционирует, по характеру своему пассивен. Он почти всегда довольствуется ролью свидетеля. Эта роль совершенно неприемлема для Григория. Он всегда будет действовать. Он может очень страдать, но страдательная роль в событиях всегда безмерно тяготит его, и он стремится от нее избавиться. И именно в этом стремлении отстоять право на самостоятельность собственного действия, в стремлении, которое, казалось бы, должно мешать Григорию выражать всеобщее, отчетливее всего слышен голос и характер его народа.
Огромная панорама войны и революции и клеточка одного частного человеческого существования сочетается, «сопрягается» в «Тихом Доне» удивительно органично и кровно.
Четырежды в «Тихом Доне» описывается начало первой мировой войны: Татарский, полк Григория, полк Митьки Коршунова, Петербург (через дневник студента). Григорий участвует только в одном из этих начал. Несмотря на то, что именно он главный герой, несмотря на то, что начало войны естественней, казалось, было бы начать с армии, ведь в армии о войне узнали, конечно, раньше, чем в хуторе, Шолохов начинает с хутора. Именно потому, что война 1914 года была не частной военной кампанией, а бойней, требовавшей крови от всего народа, от каждой семьи, именно потому, что она втянула в свой круговорот колоссальные народные массы - именно поэтому рассказ о войне зарождается в хуторе, в самой гуще народной жизни.
Так же, как и к Петру Мелехову, примчалась на взмыленном коне война и к Григорию. Он отлеживался в палатке, увидел примчавшегося подъесаула, а через несколько минут урядник шепнул ему: «Война, парень!» - «Брешешь?» (2.264).
Пришла война и в полк Митьки Коршунова. Казаку шестой сотни Мрыхину его приятель, вестовой полкового командира, точно так же шепнул: «Война, дядя!» И точно так же тот не поверил: «Брешешь?!» (2.287).
Общее переживание Шолохов не связывает с каким-либо одним человеком, даже если этот человек - главный герой. Важнейшее событие преломляется во многих людях, знакомых читателю и незнакомых. Так было в Татарском; когда Петро Мелехов, поняв и пережив весь ужас новости, перемешался потом со многими другими. Так было и в армии, когда начало войны, первые ее дни, первые ее бои, отразившись в Григории, замелькали потом во многих других. И в неизвестном до сих пор Мрыхине, Иванкове, и в близко знакомом Митьке Коршунове.
Но эти бесчисленные впечатления не дублируют друг друга. Каждый раз они открывают новые грани, оттенки, вызванные и характером новых людей и обстоятельств. У каждого человека своя способность переживания и осмысления, каждому отпущена его мера глубины чувств и широты взгляда.
Прошло несколько недель войны. «К исходу клонился август. В садах жирно желтел лист, от черенка наливался предсмертным багрянцем, и издали похоже было, что деревья - в рваных ранах и кровоточат рудой древесной кровью.
Григорий с интересом наблюдал за изменениями, происходившими с товарищами по сотне. Прохор Зыков, только что вернувшийся из лазарета, с рубцеватым следом кованого копыта на щеке, еще таил в углах губ боль и недоумение, чаще моргал ласковыми телячьими глазами; Егорка Жарков при всяком случае ругался тяжкими непристойными ругательствами, похабничал больше, чем раньше, и клял все на свете; однохуторянин Григория Емельян Грошев, серьезный и деловитый казак, весь как-то обуглился, почернел, нелепо похахакивал, смех его был непроизволен, угрюм.. Перемены вершились на каждом лице, каждый по-своему вынашивал в себе и растил семена, посеянные войной» (2.303).
Это короткий итог прожитого, схваченный острым глазом Григория, у которого так наболело сердце, что даже в августовском багрянце он видит кровоточащие раны. Короткий пейзаж не иллюстрирует впечатления Григория. Он увиден человеком, который только начал воевать и лить кровь, но еще не убит убийством, ему кровь нова и страшна, оттого она чудится ему всюду, даже в мирной красоте ранней осени. Все впечатления обострены, сгущены, доведены до кричащей крайности. Увядание кажется убийством, за которым не видно ни весны, ни воскресения.
...Не воскреснет убитый. Не воскреснет, кажется, и убивший. «Григорий Мелехов после боя под городом Лешнювом тяжело переламывал в себе нудную нутряную боль. Он заметно исхудал, сдал в весе, часто в походах и на отдыхе, во сне и в дреме чудился ему австриец, тот, которого срубил у решетки. Необычно часто переживал он во сне, ту первую схватку, и даже во сне, отягощенный воспоминаниями, ощущал он конвульсию своей правой руки, зажавшей древко пики; просыпаясь и очнувшись, гнал от себя сон, заслонял ладонью до боли зажмуренные глаза» (2.302).
Шолохов рассказывает обо всех и об одном. Сила Григория в том, что его боль - родная всем, но она много больше, чем у всех. И чем глубже спускается писатель в глубины человеческой психологии, чем тоньше исследует он едва приметные движения человеческой души, тем ближе подходит он к первоосновам жизни всех людей, всего народа, всего общества. Он может выйти на глухую тропинку, по которой, кажется, никто никогда не пройдет, кроме его героя, но не поленитесь пойти по этой тропинке, и она обязательно выведет вас на главный путь, сольется с ним. Капризы характера, случайности биографии - все с неизбежностью выводит на эту дорогу, оказывается ей причастным. Пусть зигзаги судьбы Григория кажутся порой непостижимо произвольными и случайными, он тем не менее с непоколебимой неизменностью остается центром и средоточием всех противоречий.
Григорий - в белоказачьем Вешенском полку. Полк ввязался в бой с красногвардейскими частями. Григорий в бинокль наблюдает за движением красных частей. «Ему отчетливо видно было, как шли первые две цепи, а за ними, между бурыми неубранными валками скошенного хлеба, разворачивалась в цепь черная походная колонна» (4.79). Потом, когда началась перестрелка, он увидел, как «первая шрапнель покрыла ряды неубранной пшеницы» и как «четыре орудия поочередно слали снаряды туда, за поваленные ряды пшеницы» (4.82).
Идет бой, а Григория, незаметно для него самого, бередят эти нескошенные хлеба. Он думает вовсе не о них, а о противнике, о своих казаках, об атаке. Да и сам писатель упоминает о хлебах мимоходом, бегло, то там, то здесь. Но о чем бы ни думал Григорий, куда бы ни смотрел, какие бы распоряжения ни отдавал- бессознательным ориентиром остаются все они, эти неубранные хлеба. Почему же? Да потому, что он страшно устал воевать, он хочет жить нормально и хозяйствовать, потому что, сколько крови ни льет он, сколько жизней и добра не уничтожает, здоровый инстинкт деятельности и созидания, независимо даже от его сознания и воли, сопротивляется этой бессмыслице, потому, наконец, что уничтожение противоестественно человеческой природе. Пройдет совсем немного времени - и тоска по земле, которая билась подспудно, превратится в звериную боль, и эта боль охватит и его, и всех его товарищей. Тогда-то глухой мотив неубранной пшеницы вынырнет на поверхность сознания и на поверхность романа. Тогда писатель скажет прямо: «И каждый, глядя на неубранные валы пшеницы, на полегший под копытами нескошенный хлеб, на пустые гумна, вспоминал свои десятины, над которыми хрипели в непосильной работе бабы, и черствел сердцем, зверел» (4.88).
А спустя еще немного времени начнется массовое дезертирство.
В эти трудные для казачества минуты Шолохов ни на минуту не отходит от Григория. Что творится в нем? Что зреет? Восхищенно смотрит Григорий, как впереди красных цепей идет комиссар. Казачья пуля подбивает под комиссаром лошадь. Комиссар остается впереди - идет пеший.
«В это время со стороны красных ветерок на гребне своем принес невнятные звуки пения... Цепи шли, туго извиваясь, неровно, качко. Тусклые, затерянные в знойном просторе, наплывали оттуда людские голоса.
Григорий почуял, как, сорвавшись, резко, с перебоем, стукнуло его сердце... Он слышал и раньше этот стонущий напев, слышал, как пели его мокроусовские матросы в Глубокой, молитвенно сняв бескозырки, возбужденно блестя глазами. В нем вдруг выросло смутное, равносильное страху беспокойство» (4.80).
Его поглощает острое чувство к красным, которое оборачивается то восхищением, то ненавистью, но это чувство очень сильно и неотступно, потому что, разматывая клубок именно этих чувств, думает Григорий найти истину.
Поэтому-то так нервозно встрепенулся Григорий, когда во время боя есаул Полтавцев сказал ему, что у красных служит его (Полтавцева) близкий товарищ. Григория задевает все, что связано с какими-то взаимоотношениями с красными.
Когда после боя пригоняют пленных красноармейцев, это нервное чувство становится еще острее. Григорий разговаривает с красными не по должности, а все из того же болезненного кровного интереса. «Григорий с щемящим любопытством разглядывал одетых в защитное молодых парней, их простые мужичьи лица, невзрачный пехотный вид. Враждебность возбуждал в нем один скуластый» (4.86).
Враждебность возбуждал в нем только один! Это был старший унтер-офицер старой армии, без колебаний дравшийся на стороне красных с 1917 года. Он был человек смелый, твердый и спокойный. И прямота его революционной биографии, естественно, была до враждебности чужда Григорию.
Когда Григорий был у красных, он точно знал своего врага - донское офицерство. Им двигало тогда демократическое чувство - принесенная с войны ненависть к офицерам. Они во всем были ему чужды и враждебны. А теперь он имел дело с солдатами, с тамбовскими, рязанскими, саратовскими мужиками, которые движимы были таким же ревнивым чувством к земле, как и он. Чувство это, любовь к земле, роднило его с красными. Но это родство тревожило Григория, потому что именно эти люди, которые своей любовью к земле были так близки ему, должны были у него эту землю отнять. И оттого, что у него и у этих солдат была в жизни одна общая любовь, он с тем большей болью начинал их ненавидеть. «Бьемся за нее, будто за любушку», - думал Григорий о земле (4.87).
У других казаков эта ненависть оборачивалась мародерством, грабежами, расправами над пленными, над семьями красных. У Григория - нет. В чувстве, которое роднило его со всем казачеством, он снова оказывается против всех, потому что не желает грабежа и расправ. Он чистый борец за идею и противится инстинктивно ее замутнению. Он свободен от мелких счетов, когда отстаивает главное, исходное содержание своей жизни - землю. Свою сотню Григорий держит жестко. Его казаки, если и грабили, то таясь от него. Даже отцу, Пантелею Прокофьевичу, приехавшему поживиться, он не позволяет грабить. Этой своей чистотой он вызвал в конце концов недовольство среди казаков и полкового начальства. У него отбирают сотню и понижают до командира взвода.
Григорий снова оказывается против своих именно потому, что наиболее полно и наиболее бескорыстно выражает их чаяния. И он всегда будет против своих там, где они изменяют самим себе - жестокостью ли, несправедливостью ли, предательством ли. Оттого, что он идет до конца, часто кажется, что он идет против.
Его тоску по земле Шолохов описывает с отчаянием. Это боль, которой окрашено все, что человек видит, что попадается ему на пути. Страдания, которые терпит искалеченная войной земля, для Григория - его собственные страдания. Он видит «разрубленные лезвиями дорог хлеба», видит, как сотня «железными подковами мнет хлеб», и кажется, что мнут и рассекают лезвиями тело самого Григория. Эту зараженность болью Шолохов передает с физической ощутимостью.
В том-то и весь ужас, что в войне за землю калечится сама земля и сам человек. Григорий хочет «ходить по мягкой пахотной борозде плугатарем, посвистывать на быков, слушать журавлиный голубой трубный клич, ласково снимать со щек наносное серебро паутины и неотрывно пить винный запах осенней, поднятой плугом земли». Он хочет поднимать чернозем, бросать в землю зерно. Созидать. «А взамен этого - разрубленные лезвиями дорог хлеба. По дорогам толпы раздетых, трупно-черных от пыли пленных. Идет сотня, копытит дороги, железными подковами мнет хлеба. В хуторах любители обыскивают семьи ушедших с красными казаков, дерут плетьми жен и матерей отступников...» (4.95).
В борьбе за право любить землю он вынужден разрушать, опустошать, грабить, как бы он тому не сопротивлялся в своих поступках. Стихия борьбы все равно приводит его к этому.
Так наслаивается, копится в человеке одно мучение за другим, ложится одно чувство, одна боль на другую: кто-то выругался, кто-то застонал, откуда-то донеслись звуки «Интернационала», попался на глаза неубранный хлеб, поругался с начальством, перекинулся словом с товарищем... В этой разноголосице впечатлений вызревает одно чувство, которое подминает под себя все, что попадается человеку на пути. И вот выплывает вывод:
«Он долго сидел в этот вечер за столом, ссутулясь, расстегнув ворот выгоревшей на солнце рубахи с такими же выгоревшими защитными погонами. Загорелое лицо его, на котором нездоровая полнота сровняла рытвины и острые углы скул, было сурово. Он ворочал черной мускулистой шеей, задумчиво покручивал закурчавившийся, порыжелый от солнца кончик уса и напряженно глядел в одну точку похолодевшими за последние годы, злыми глазами. Думал с тугой, непривычной трудностью и, уже ложась спать, словно отвечая на общий вопрос, сказал:
- Некуда податься!» (4.97).
Олицетворяет ли Григорий всеобщую правду или всеобщее заблуждение, торжествующее богатство человеческих связей или трагическое их распадение, он выражает их наиболее чисто, незамутненно. Его благородство и бескорыстие - та глубоко индивидуальная черта, которая позволяет ему воплощать всеобщие чаяния, стимулы, желания и программы не только наиболее полно, но и в наиболее безупречной чистоте. Он сохраняет свою самобытность и неповторимость в минуты самого полного слияния со всеми. Но и одиночество его всегда не единично.
Таков парадокс: личность именно в силу своей исключительной своеобразности оказывается наиболее «приспособленной» для олицетворения всеобщего. И чем она глубже, решительней, откровенней, чем родней и ближе она всему живущему, тем быстрей и непосредственней ее счастье и трагедия обретают бескрайний общечеловеческий смысл.
Драма Григория - драма всемирно-историческая. Именно потому книга Шолохова решительно перешагнула пределы Области Войска Донского и пределы десятилетия 1912-1922. Именно поэтому она до сих пор остается одним из откровений мировой литературы XX века.
Конечно, не от человека зависит в какую-то минуту жизни встретиться с теми, а не с другими людьми или событиями, но от человека, от его личности, от его индивидуальности зависит вылепить из этих встреч свою историю, свою внутреннюю биографию. С той минуты, когда Григорий, сбитый австрийским палашом, упал с лошади (это было в самом начале мировой войны), в жизни его начался новый этап. Ранение, та страшная ночь, когда он, теряя сознание, шесть верст протащил на себе раненого подполковника, бомбежка, ужасающая смерть Егорки Жаркова, второе ранение в глаз - все эти физические и нравственные страдания упрямо толкали Григория к поискам выхода. Натура слишком энергичная, он не мог быть в жизни только мучимым. Требовался выход.
Но прежде чем привести Григория к большевику Гаранже, который даст ему ответ, сюжет делает еще одну петлю. Действие возвращается в Ягодное, имение Листницких. Раненый Листницкий приезжает домой. У Аксиньи в это время умирает дочка. Аксинья изменяет Григорию с Листницким. Ни малейшей связи между этой изменой, о которой Григорий и подозревать не может, и знакомством его с Гаранжой, разумеется, нет. Но то, что измена Аксиньи совершается (композиционно) в самый канун знакомства Григория с Гаранжой - не случайно. Жизнь как бы подготовляет для Григория еще один, пусть пока еще неведомый ему аргумент против панов. В руки Гаранжи попадает, таким образом, оружие, которое сам он использовать не может, потому что не подозревает о его существовании, но которое крайне важно для того, чтобы убедить не только Григория, но и читателя в правоте Гаранжи, бунтующего против помещиков и офицеров.
После ранения, после бесед с Гаранжой, Григорий, наконец, приезжает в Ягодное. И тут, узнав об измене Аксиньи, он жестоко расправляется с Листницким. Измена Аксиньи, казалось бы, единственный повод к тому, но в энергичности этой расправы сильно сказалась рука Гаранжи. Листницкого сечет не только человек, любовь которого оскорбили. Его сечет человек, внезапно и остро осознавший, что панский сын - его лютый враг, повинный не только в надругательстве над его, Григорьевой любовью, а во всем, что довелось ему пережить на фронте. Правда Гаранжи с неожиданной быстротой подтверждается в жизни Григория. И на чем же? На самом дорогом, на самом ценном, что было завоевано с таким отчаянным трудом и жертвами. Ярость, с которой Аксинья отстаивает перед Натальей свое право на Григория, делает поступок Листницкого еще более циничным, а месть Григория, еще более оправданной.
Но уход Григория от Аксиньи имел еще одну причину, глубоко запрятанную. Как ни любит Григорий Аксинью, как ни искренен и ни сознательно обдуман его разрыв с домом, как ни вольготно и сытно жилось им в усадьбе Листницких, Григория тем не менее не устраивает такое существование на птичьих правах. Его не устраивает пусть не обременительная, но тем не менее явственная зависимость от Листницких. Пропаганда Гаранжи сделала чувство нежеланной зависимости еще более острым. Недаром Григорий, идя на побывку к Аксинье, по которой так стосковался, невольно думает: «..высох мой голос, и песни жизнь обрезала. Иду вот к чужой жене на побывку, без угла, без жилья, как волк буерачный...» (2.397). Аксинья волей-неволей поставила его в зависимость от Листницкого, лишила хозяйской и в какой-то мере человеческой самостоятельности, независимости. Ведь Григорий порвал с Аксиньей довольно-таки легко, он возвратился к семье, в дом с явным облегчением. И в мести Листницкому, и в разрыве сказалась боль, накопленная войной, боль, которой Гаранжа поставил резкий и смелый диагноз и которая поэтому стала еще ощутимей.
Свершился Октябрь. Началась гражданская война. Где-то изредка в толпе мелькает Григорий, когда рассказывается о послеоктябрьских событиях на Дону. Развертывается широкая панорама. Определяются лагери. Формируются правительства. Но едва события перерастают рамки спора о командовании и встает вопрос о позиции всего казачества в углубляющейся революции - так немедленно Шолохов снова близко подходит к Григорию и в том, что творится с ним, что происходит в его душе, хочет понять, что же именно переживает сейчас казачество.
И снова начинает Григорий лихорадочно вбирать в себя и перерабатывать каждое жизненное впечатление, каждую жизненную встречу, пытаясь отфильтровать истину. Перед ним попеременно предстает то один лагерь, то другой, то одна позиция, то другая, причем каждая из них поворачивается самыми разными гранями. А необходимость выбора становится все острее.
Жизненный путь Григория пересекает Изварин. Для Изварина и большевики, и монархия - равное зло. Он - за казачью самостийность. Изварин не переубеждает Григория, который сейчас на стороне красных. Григорий честно ищет выхода. Он бескорыстен и честен: «Мне популярность не нужна. Сам ищу выхода». Когда Изварин говорит ему, что, может быть, они встретятся врагами, то Григория это не пугает. Он остается твердым в своем желании правды: «На бранном поле друзей не угадывают» (3.254). Истина ему дороже.
Тем не менее Изварин добавляет Григорию сомнений, и колебания его становятся более учащенными.
Так, может, уйти от красных?
Но тут (опять случайность!) один из казаков говорит, что встретил Листницкого. Снова вихрь воспоминаний взметается в душе Григория, а с ним - новый приступ ненависти к офицерству: ведь из-за Листницкого выцвела у него жизнь. Знал: встреться они - быть между ними крови.
Стало быть, все же красные без ненавистного офицерья?
Но здесь подоспевает встреча с Голубовым, бывшим офицером, явным карьеристом, который стал одним из красных командиров. Это фигура антипатичная. О нем Изварин с Григорием говорили, что он ищет популярности. И тут же случайный разговор с Подтелковым, и в неожиданном коротком этом разговоре - потянувшие «сквозняком нотки превосходства» (3.256), что так ненавистно независимому нраву Григория. Еще одно впечатление - на душу Григория.
На чашу внутренних весов попеременно ложится то один, то другой груз. Весы все время колеблются. Стрелка никогда не стоит на нуле. Но только ли у него? Сквозь сон слышит Григорий разговор своих красноармейцев, в котором как бы рассеялось в нескольких людях то, что накопилось в душе Григория.
А дальше бой под Глубокой с отрядом Чернецова. Григорий блестяще дерется. Во многом именно благодаря ему одерживается победа. Он - герой, он фактически останавливает бегство красногвардейских частей. Отсюда начинается его командирская слава. При всех своих колебаниях он честен и последователен в своем поведении, пока внутренне не решил, как быть дальше.
Но после боя происходит то, что перевернуло Григория - расправа с пленными, убийство Чернецова. Григория возмущает расправа Подтелкова с безоружными, и сейчас беззащитными, пленными, он был потрясен, когда увидел, как Подтелков рубанул Чернецова, а потом «уже лежачего» рубанул еще раз. Григорий жаждет справедливости, честного боя. Несправедливость для него всегда довод, несмотря ни на какие мотивы ее. Правда природы, правда жизни, правда бытия для Григория превыше всего. Как бы ни очерствляла его война, как бы ни привыкал он к крови и трупам, сколько бы крови ни проливал сам, в его душе не умирает идеал чести. С высоты этого идеала он и пытается смотреть на все происходящее. Во многом именно он, этот идеал, заставляет его мотаться по лагерям, менять позиции и приверженцев.
На войне, когда Григорий оторван от дома, от собственности, от хозяйства, эта тяга к справедливости особенно сильна. Тогда он шире глядит на мир.
Но дома, когда он попадает в чары собственности и сытости, эта жажда справедливости притупляется, потому что он начинает чувствовать, что ему есть что терять.
Разрушительные чары собственности Шолохов изображает в красках изобильных, тучных, поглощающих. Чего стоит одно описание казачьего обеда, которым встретили Мелеховы вернувшегося из армии Григория:
«Ели, как и всегда по праздникам, сытно и много. Щи с бараниной сменила лапша, потом - вареная баранина, курятина, холодец из бараньих ножек, жареная картошка, пшенная с коровьим маслом каша, кулага, блинцы с каймаком, соленый арбуз. Григорий, огрузившийся едой, встал тяжело, пьяно перекрестился; отдуваясь, прилег на кровать. Пантелей Прокофьевич еще управлялся с кашей: плотно притолочив ее ложкой, он сделал посредине углубление (так называемый колодец), налил в него янтарное масло и аккуратно черпал ложкой пропитанную маслом кашу. Петро, крепко любивший детишек, кормил Мишатку...» (3.284).
Писатель замечает, казалось бы, невидимое - как зреет в человеке чувство, как наплывает настроение, как приходит мысль, а потом почему-то растворяется, исчезает. Или вдруг, внезапно, погасив все остальное, захватит человека одна страсть, одно стремление. Но и это «вдруг» не случайно: что-то до того копилось в человеке, росло - и вырвалось. И художник, проникая в скрытые недра человеческой души, видит это созревание в течение долгих дней «поисков правды, шатаний, переходов и тяжелой внутренней борьбы». И его не пугают взрывы. «Тенью от тучи проклубились те дни, и теперь казались ему его искания зряшными и пустыми. О чем было думать? Зачем металась душа, - как зафлаженный на облаве волк, в поисках выхода, в разрешении противоречий? Жизнь оказалась усмешливой, мудро-простой. Теперь ему уже казалось, что извечно не было в ней такой правды, под крылом которой мог бы посогреться всякий, и, до края озлобленный, он думал: у каждого своя правда, своя борозда. За кусок хлеба, за делянку земли, за право на жизнь всегда боролись люди и будут бороться, пока светит им солнце, пока теплая сочится по жилам кровь. Надо биться с тем, кто хочет отнять жизнь, право на нее; надо биться крепко, не качаясь, - как в стенке, - а накал ненависти, твердость даст борьба. Надо только не взнуздывать чувств, дать простор им, как бешенству, - и всё» (4.198).
И ослепленный этой звериной ложью о двух правдах, о бороздах, которые должны делить людей, бросается Григорий лить кровь собственную и кровь рабоче-крестьянской Руси. Но его могучий характер перебарывает и эту ложь. Все равно он будет искать правду, «под крылом которой мог бы посогреться всякий». Он надеялся, что борьба даст ему твердость и накал ненависти. Но ему она их не давала. Вернее, они ему не давались. Он не может избавиться ни от жажды справедливости, ни от умения любить, потому что в этом его суть, кровь, талант. Без этого его нет. Вот какой ценой платит он за минуту слепой ненависти, поддавшись которой он один - в неравном бою - порубил матросов.
«...Григорий кинул на снег папаху, постоял, раскачиваясь, и вдруг скрипнул зубами, страшно застонал и с исказившимся лицом стал рвать на себе застежки шинели. Не успел сотенный и шага сделать к нему, как Григорий, как стоял, так и рухнул ничком, оголенной грудью на снег. Рыдая, сотрясаясь от рыданий, он, как собака, стал хватать ртом снег, уцелевший под плетнем. Потом, в какую-то минуту чудовищного просветления попытался встать, но не смог, и, повернувшись мокрым от слез, изуродованным болью лицом к столпившимся вокруг него казакам, крикнул надорванным, дико прозвучавшим голосом:
- Кого же рубил!.. - И впервые в жизни забился в тягчайшем припадке, выкрикивая, выплевывая вместе с пеной, заклубившейся на губах: - «Братцы, нет мне прощения!.. Зарубите, ради бога... в бога мать... Смерти... предайте!..
Сотенный подбежал к Григорию, со взводным навалились на него, оборвали на нем ремень шашки и полевую сумку, зажали рот, придавили ноги. Но он долго еще выгибался под ними дугой, рыл судорожно выпрямившимися ногами зернистый снег и, стоная, бился головой о взрытую копытами, тучную сияющую черноземом землю, на которой родился и жил, полной мерой взяв из жизни - богатой горестями и бедной радостями - все, что было ему уготовано.
Лишь трава растет на земле, безучастно приемля солнце и непогоду, питаясь земными жизнетворящими соками, покорно клонясь под гибельным дыханием бурь. А потом, кинув по ветру семя, столь же безучастно умирает, шелестом отживших былинок своих приветствуя лучащее смерть осеннее солнце...» (4.282-283).
А человек - не трава. Тем более -Григорий. Он не может быть ни безучастным, ни покорным. Вот его родному брату, Петру Мелехову, вскормленному на тех же хлебах и в том же курене, без усилий, а, наоборот, естественно давалось то, о чем в дурную минуту помечталось Григорию. Петро радостно и покорно поддается обесчеловечивающему влиянию войны и крови. Он легко принимает мораль событий, в которых участвует. Таких, как Петро, было большинство, таких, как Григорий,- мало. И тем не менее не Петро, этот ярый приверженец казачьей сословности, а именно Григорий выражает общеказачье настроение.
Консервативность Петра, духовная и политическая - это прошлое, от которого казачество уже ушло, которое оно - в ходе войны и революции - перерастало. В Григории же сосредоточилось его нынешнее, современное брожение. Григорий вбирает в себя и Петра и его отрицание.
«Сцепления» между разными героями романа очень неожиданны и естественны - одновременно. Собственно в этих сцеплениях, в их сочетании и взаиморасположении открываются самые сокровенные оттенки авторской мысли.
Не однажды на протяжении романа пересекает судьбу Григория будущий бандитский главарь Фомин. Он меняет лагери так же, как и Григорий: то он служит у белых, то у красных. Но если у Григория это всякий раз вопрос принципа, а не благоприятно сложившейся конъюнктуры, это метания, а не перебегания, то Фоминым всегда движет честолюбие, авантюрная игра на обстоятельствах. Там, где для Григория - борьба, для Фомина - игра, для Григория - драма, для Фомина - азарт. Их соседство в конце романа, когда Григорий становится участником фоминской банды, тем более знаменательно: они подчеркнуто антагонистичны именно тогда, когда их связывает одна веревочка. В пору, когда фоминцы, и прежде всего сам Фомин, из идейных борцов превращаются в бандитов, Григорий остается нравственно незыблемым. Более того, в меру оставшихся сил он пытается препятствовать этому перерождению. И естествен его уход, когда фоминцы окончательно превращаются в сброд.
Меняет лагери и будущий верный ординарец Григория Прохор Зыков, но опять-таки, в отличие от Григория, у Прохора это не метания, а бездумные перелеты, «куда ветер дунет». По этим перелетам можно даже «изучить» приливы и отливы гражданской войны. Но сходство маршрутов чисто внешнее, чисто географическое. Прохор не терзаем никакими исканиями. Ему главное - выжить, не пропасть. В сопоставлении с Прохором и Фоминым обнажается суть Григорьевых поисков, то, что движет им. Он свободен от шкурнических происков Фомина и от сметливой приспособляемости Прохора. В отличие от них он встречает историю в лицо, стоя во весь рост, серьезно и без суеты.
Всякого рода привязанности и симпатии, дружеские и родственные связи - все исполнено в романе не только житейского, но и исторического смысла. Что может быть противоположней сына первого богача в хуторе - Митьки Коршунова и бедняка Мишки Кошевого? В гражданскую войну Мишка убил Митькиного деда Гришаку и спалил его дом. Митька в отместку извел семью Кошевого и тоже уничтожил его дом. Потом жизнь отбросила Григория и от того, и от другого. В начале романа сестра Коршунова становится женой Григория, в конце сестра Григория - женой Кошевого. В предреволюционное время потянулись Мелеховы к Коршуновым, революция породнила их с Кошевым. Последняя, оставшаяся в живых Мелехова, Дуняшка Мелехова вышла за Михаила.
А Григорий, независимый в любви, независимый в борьбе остается одним, одиноким. Он рвет любые жизненные связи ради обретения истины и ради того, в конечном счете, чтобы эти связи стали другими - совершенными. Но связи обнаруживают свою мстительную власть, едва только происходит мало-мальское их нарушение.
Роман начинается с Григория и Аксиньи, и поначалу ими только движется сюжет, они наиболее полноправные его хозяева. Кажется, что все зависит только от них, и потому они - хозяева в романе.
Но постепенно, по мере того как разворачиваются события, они утрачивают свою хозяйскую роль. И сила характера, и несокрушимость любви, и фанатичность стремления к счастью - все оказывается бессильным перед лицом того, что называется исторической необходимостью. При всей самобытности и своевольности своих характеров и действий Григорий и Аксинья не только теряют свою хозяйскую роль в сюжете и в жизни, но, наоборот, попадают в жестокое подчинение силам, им неподвластным. Это особенно остро ощущается в конце романа, когда позади остается смерч событий, взвихривший тысячи людей, и на сюжетной дороге так же, как в начале, остаются только Григорий и Аксинья, наедине друг с другом и наедине со своей судьбой.
Последняя отчаянная попытка самим выковать свое счастье, когда кажется, что все зависит только от тебя, снова оканчивается крахом. Случайная пуля, догнавшая Аксинью, это та самая случайность, в которой проявилась неизбежность трагического финала мелеховского противостояния. В ее бессмысленности, необязательности - беспощадная закономерность. Чем быстрее они от нее бегут, меняя самых лучших лошадей, чем решительней рвут связывающие их нити, тем злей и откровенней она обнаруживает свою несвергаемую власть, с жестокой насмешкой настигая их, как им кажется, у самых границ независимости и свободы.
«Хоронил он свою Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком прикрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он прощался с ней, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго...
Ладонями старательно примял на могильном холмике влажную желтую глину и долго стоял на коленях возле могилы, склонив голову, тихо покачиваясь.
Теперь ему незачем было торопиться. Все было кончено.
В дымной мгле суховея вставало над яром солнце. Лучи его серебрили густую седину на непокрытой голове Григория, скользили по бледному и страшному в своей неподвижности лицу. Словно пробудившись от тяжкого сна, он поднял голову и увидел над собой черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца» (5.490).

III

Безбрежное море народной жизни плещется в шолоховском романе. У этого моря свои законы и свой нрав. Художник знает его так же хоршо, как отдельную человеческую душу. Он видит, как в сотнях тысяч разных людей зреет одно народное чувство, как копится недовольство и разъедает усталость, как нарастает подъем. Он знает, какие ветры и куда гонят волны этого моря, знает их силу и помнит, как оно умеет выходить из своих берегов. «Проглядел Григорий, - пишет однажды Шолохов, - как недовольство войной, вначале журчившееся по сотням и полкам мельчайшими ручейками, неприметно слилось в могущественный поток. И теперь - видел лишь этот поток, стремительно-жадно размывающий фронт» (4.101). Сам писатель таких мельчайших ручейков никогда не упускает из виду, он различает их даже в том могущественнейшем потоке, в который они сливаются. Само движение этого потока очень неравномерно. Он то шумно бурлит в массовых сценах, то рассыпается по частным, порой едва заметным человеческим существованиям. Он может захлестнуть судьбу главного героя и заговорить о себе его голосом, а может выплеснуться в беглой реплике какото-нибудь неведомого персонажа, который тут же исчезнет.
Рассказ о месяцах и неделях, непосредственно предшествовавших началу первой мировой войны, заканчивается знаменательным эпизодом. Сиделец, везущий арестованного Штокмана, «диким и хриплым голосом» крикнул на него (когда тот хотел помахать жене рукой): «Сиди! Зарублю!» И тут же автор прибавляет: «В первый раз за свою простую жизнь видел он человека, который против самого царя шел» (2.248). Здесь явственная двойственность, ни в малейшей степени не сознаваемая самим сидельцем. По привычке, по муштре он кричит на Штокмана «диким и хриплым голосом». Но тут же вкрадывается предательское удивление Штокманом, предательское, потому что оно вот-вот перейдет в сомнение.
Деятельность Штокмана не получила в хуторе большого резонанса. Под влиянием Штокмана находилось всего несколько человек, пока еще не авторитетных в хуторе. Но арест Штокмана произвел на татарцев очень сильное впечатление. Случай этот всколыхнул хутор «от края до другого». Это было непонятным, странным. Диковинным был арест, диковинным был офицер в форме, «досель невиданной». Хуторяне впервые увидели жандарма.
Еще очень и очень робко начинает пробиваться сомнение в моральной безупречности, в безусловной справедливости и нужности своего общественного положения, своей карательной роли в государстве. Даже в разговоре стариков, этих ревностных и твердолобых стражей казачьей консервативности, даже в их разговоре о войне проскальзывает нота если не сомнения, то, во всяком случае, весьма заметного скептицизма. Один старик говорит: «Студенты мутят небось». Второй: «Мы об этом последние узнаем». Третий: «Как в японскую войну» (2.242). Разговор тут же перебрасывается на другие предметы. Но сомнение уже заявило о себе и осталось безответным. Война еще не разразилась. Беда не грянула. Поэтому вопрос, едва родившись, тут же потонул в других репликах, и никто не бросился его спасать.
Сказывается и другое: казаки, всегда считавшие войну делом своего долга и чести, сейчас начинают видеть в ней несчастье и нелепость. Когда один старик заявляет, что война будет из-за того, что «моря никак не разделят», то другой резонно советует: «И чего тут мудреного? Разбили на улеши, вот как мы траву, и дели».
Толпа на хуторской площади, собравшаяся провожать мобилизованных на войну казаков, думает о многом: жалеет неубранные хлеба, возмущается ненужностью войны, одобряет казака, избившего в кровь мужика, козыряет карательными подвигами в революции пятого года. Здесь суматоха и разноголосица, смех и драки, песни и слезы.
«В рядах - лошади, казачья справа, мундиры с разными номерами погонов. На голову выше армейцев-казаков, как гуси голландские среди мелкорослой домашней птицы, похаживали в голубых фуражках атаманцы.
Кабак закрыт. Военный пристав хмур и озабочен. У плетней по улицам - празднично одетые бабы. Одно слово в разноликой толпег «мобилизация». Пьяные, разгоряченные лица. Тревога передается лошадям - визг и драка, гневное ржание. Над площадью - низко повисшая пыль, на площади - порожние бутылки казенки, бумажки дешевых конфет» (2.260).
Но в этом безалаберном сборище то тут, то там вспыхивают думы. Эти думы не тонут сразу, как раньше, а довольно долго держатся на поверхности, вызывая ответы, мнения, возражения, иногда даже споры. Идет «бессвязно скачущий разговор». Но такой ли уж он бессвязный? Вслушаемся...
Кто-то радуется встрече с безвестным Стешкой. Другой расстраивается по поводу закрытия кабака. Третий советует купить бочонок у Марфутки. Но все это не затуманивает главного настроения - нежелания воевать. В любой другой толпе - неказачьей это недовольство было бы понятным. Для казаков оно в какой-то мере ново. Казак уже задумывается над тем, над чем ему не принято думать. «Нам до них дела нету. Они пущай воюют, а у нас хлеба неубратые». Что этот голос не случаен - ясно из другого разговора. Кругом сочувствуют какому-то пьяному окровавленному казаку, который избил мужика. Сыплются реплики:
- Крой их!
- За что его сбатовали?
- Мужика какого-то изватлал.
- Их следовает!
- Мы им ишо врежем.
И тут же какой-то очень ретивый похвалился: «Я, браток, в тысячу девятьсот пятом годе на усмирении был. То-то смеху». Ему отвечают скрытого недовольства фразой: «Война будет - нас опять на усмиренья будут гонять». В третьей реплике это недовольство окончательно выкристаллизовывается: «Будя! Пущай вольных нанимают. Полиция пущай. А нам, кубыть, и совестно».
Следующий эпизод - у прилавка моховского магазина - опять-таки не связан ни с первым, ни со вторым. Но и здесь - новая грань настроения. Томилин грудью пер на нахмуренного Сергея Платоновича: «Прижал с векселем, гад!»
В бессвязном скачущем разговоре казаки высказали тот запас настроений и мыслей, с каким они отправлялись на войну. Это еще не тот запас горючего, который может взорваться от первой вспышки. Потребуются еще очень сильные толчки и запалы, чтобы вызвать взрыв. Но возможность взрыва, пути, по которым пойдут провода, уже становятся очевидными. Нежелание воевать, нежелание усмирять, нежелание зависеть от моховых - эти незнакомые зерна, брошенные в казачью землю еще в предвоенное время, под дождями войны сразу, с первых же ее часов, начинают давать всходы.
И вдруг из этого грозного, напряженного времени, когда каждый день приносил новые события, новые изменения, Шолохов упускает целых два года. Конец первого тома - ноябрь 1914 года. Начало второго - октябрь 1916-го. Рассказав о начале войны, Шолохов затем переходит ко времени, непосредственно предшествовавшему февральской революции. Будь это роман о русском крестьянстве или о русском рабочем классе, такой длительный перерыв вряд ли был бы возможен. Писатель, который бы взялся с шолоховской тщательностью исследовать диалектику народной души, вряд ли мог бы безболезненно опустить эти два страшных года, которые, выворачивая и переворачивая Россию, упорно толкали ее к революции.
В руках Шолохова был другой жизненный материал. Казачество понесло в войне огромный человеческий и материальный урон. И все же в сравнении со всей солдатской массой здесь не было такого истребления. В сравнении с русским крестьянством здесь не было все высасывающей нищеты, при которой не могло быть другого выхода, кроме революции.
Царизм берег казачество. В разговоре с офицерами (разговоре, открывающем второй том) большевик Бунчук свидетельствует: «Я говорю, что мы не видим войны со средины прошлого года (т. е. без малого полтора года до начала второго тома.- И. Б.). С той поры, как только началась позиционная война, казачьи полки порассовали по укромным местам и держат под спудом до поры до времени» (3.9).
Привилегированное положение казачества, насколько это было возможным, сказалось и в войну. И это положение не могло толкнуть их к революции. Не казачество пришло к революции, а революция к казачеству. Она заставила его принимать какие-то решения, находить какие-то ответы и пути, словом, откликаться на нее. Казачество было не субъектом революции, а объектом ее. Ленин писал о будущем брожении казачества в гражданской войне: «Здесь можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи».
Все это не означает, что в средней казачьей массе не было ни недовольства, ни протеста против существующего порядка вещей. Они были, и Шолохов великолепно их описывает. Но это был только тот накал, который в 1917 году привел к принятию революции. Казаки, возненавидевшие войну, были достаточно революционны, чтобы послушать агитатора-матроса и отказаться оборонять Зимний от революционного народа, но они не были настолько революционны, чтобы пойти вместе с этим матросом на штурм Зимнего.
Один за другим, непрерывно разматывающейся цепочкой следуют эпизоды жизни и настроения фронтового казачества. Появляются и проходят люди совсем незнакомые. Неподвластное никакому герою «из главных», действие разливается в разные стороны, произвольно захватывая то один, то другой участок огромного пространства. Зреет протест против войны, и в романе широкой панорамой разворачивается жизнь, породившая этот протест.
Действие не прикреплено к одному месту. Оно нервно перебрасывается то на один участок фронта, то на другой. Разные места, разные части, разные люди. Стычки Листницкого с казаками из-за мелочи, из-за огня, разведенного на щите, и не мелочь- трагическая атака частей Туркестанского фронта; страшная встреча Валета с людьми, отравленными газами, не менее страшная встреча Ивана Алексеевича с цепочкой трупов и там «совсем мальчишка с пухлыми губами и отроческим овалом лица; по груди резанула пулеметная струя, в четырех местах продырявила шинель, из отверстий торчат опаленные хлопья.
- Этот... этот в смертный час кого кликал? Матерю? - заикаясь, клацая зубами, спросил Иван Алексеевич и, круто повернувшись, пошёл как слепой...» (3.34), Сумасшествие казака Лиховидова, арест червивых щей Григорием и Мишкой Кошевым - все эти как будто не связанные друг с другом кадры, смонтированные как будто в случайной последовательности, именно вследствие своей разбросанности и кажущейся несвязанности, создают ощущение всеобщности происходящего.
Недовольство войной было всеобщим. Оно захватило и по-волчьи жестокого Чубатого и несчастного Валета. Войну отрицали все. Но в этом отрицании было множество градаций, оттенков, которые дробили даже такой, казалось бы, монолитный слой, как казачество. В этих оттенках отрицания мировой войны зреет будущий раскол казачества в гражданской войне, будущие метания его.
...И снова густеет на страницах романа человеческая толпа. В сотню, командование которой принял Иван Алексеевич, приезжают представители штаба дивизии с тем, чтобы заставить взбаламутившихся казаков идти в Петроград поддерживать контрреволюционный мятеж генерала Корнилова. Настроение сотни - смутное. Казаки сами пугаются своей непокорности. Казак Турилин так говорит Ивану Алексеевичу: «Казаки-то мутятся... Нашкодили, а зараз побаиваются. Заварили мы кашку... не густо, ты как думаешь?» (3.145).
И вот наступает решительный момент. С предельной динамичностью показывает Шолохов это смятение и переливы разных чувств большой массы людей. После речи корниловского офицера, который грозит сотне обвинением в измене, крупными и быстро сменяющимися планами развертывается портрет казачьей толпы - и то, как она восприняла угрозу, и что происходило с каждым. Писатель как бы вырывает из общей массы одно лицо, другое, быстрым взглядом впивается в них, ждет: «... потупив головы, нахмурясь, слушают казаки; некоторые перешептывались. Захар Королев криво улыбался, черная борода его плавилась по рубахе застывшим чугунным потоком; Борщев играл плеткой, косился в сторону; Пшеничников, округлив раззявленный рот, смотрел в глаза говорившему офицеру; Мартин Шамиль грязной рукой елозил по щекам, часто мигал, за ним желтело дурковатое лицо Багрова; пулеметчик Красников выжидательно щурился; Турилин сапно дышал; веснушчатый Обнизов, сдвинув на затылок фуражку, мотал чубатой головой, словно бык, почуявший на шее ярмо; весь второй взвод стоял, не поднимая голов, как на молитве...» И дальше - общий итог, общее впечатление от этих лиц, черных, веснушчатых, улыбающихся, щурящихся: «слитная толпа молчала, люди жарко и тяжко дышали, по лицам зыбью текла растерянность» (3.147) - многоликость сливается в одно лицо, разноголосица - в один голос.
Назрел переломный момент. Сотня если и не убеждена офицером, то, во всяком случае, у нее нет и доводов против, и поэтому она вот-вот может склониться на корниловскую агитацию. Но тут подает голос Иван Алексеевич. Он просит предъявить ту телеграмму о занятии корниловцами Петрограда, о которой в своей речи упомянул офицер. Телеграммы не оказывается. И сотня радостно принимает это разоблачение обмана. Толпа чувствовала - что-то не так. Но это чувство не сформировалось, и потому она не могла выразить его сама. И стоило Ивану Алексеевичу найти малейшую зацепку, которая выводила обман на свет, как «единой грудью облегчающе вздохнула сотня. И многие подняли головы, с надеждой устремили глаза на Ивана Алексеевича, а он, повысив сиповатый голос, уже насмешливо, уверенно и зло кричал, властно греб к себе внимание».
Замечательно по точности это «властно греб к себе внимание». Чувство, которым живет сейчас толпа, которое поплыло, волной двинулось в сторону Ивана Алексеевича, почти овеществляется. После минут сомнения и страха растет, крепнет эта облегчающая душу радость:
«Об-ман!» - гулом вздохнула сотня. А Иван Алексеевич, чувствуя силу от прихлынувшего к нему доверия сотни, гнет, гнет свое: «Перевелись на белом свете дураки! Генеральскую власть на ноги ставить не хотим. Так-то!» Он бросает новые и новые доводы, остатки сомнения и страха в толпе совсем исчезают, она все уверенней и уверенней в себе и в правоте своей, и вот уже, качнувшись, она расплескалась криками.
- Вот это да!
- В разрез вогнал!
- Правильна-а-а!
- Гнать их, этих благородий, взашей!
- Сваты приехали, тоже...
- В Петербурге вон три полка казачьих, а что-то они сомневаются против народа выходить.
- Слышь, Иван! Налаживай их по чем попало мешалкой! Нехай уезжают!»
Казалось бы, полная победа... Но, нет! Берет слово другой офицер, ингуш, представитель Дикой дивизии. И снова угрозы. Замешательство. Колебания. Опять оживают сомнение и страх.
«Казаки приумолкли, вновь замешательство взволновало их ряды». И снова бешеная очередь доводов, выкрикнутых казаком Турилиным, качнула толпу. А когда Иван Алексеевич, не растерявшись, рявкнул: «На конь», то приказ этот напрочь отрубил сотню от корниловцев.
Уже издалека Иван Алексеевич увидел снежный блеск шелковых обшлагов на черкеске ингуша, «глянув в последний раз, увидел эту ослепительно сверкающую полоску шелка, и перед глазами его почему-то встала взлохмаченная ветром-суховеем грудь Дона, зеленые гривастые волны и косо накренившееся, чертящее концом верхушку волны белое крыло чайки-рыболова» (3.148, 150).
Откуда выскочило это вспоминание? До него ли сейчас? Все-таки, видно, до него. Вроде бы совсем далекое и чужое, оно своей тревожностью и нервностью в одном родстве с еще не остывшими страстями. И в то же время, как во всяком воспоминании, в нем есть что-то отчужденное и обобщающее, какая-то даль, позволяющая схватить пережитое разом, все, целиком, что невозможно было раньше, когда шла схватка. Вынырнувший из отчаянной борьбы, из этих мгновенно сменяющих друг друга приливов и отливов, из этой качки, отъезжающий, уже отделенный расстоянием от своих врагов. Иван Алексеевич в кратчайший момент просветления и спокойствия вдруг видит покидаемое поле во всей его шири и красках. А вместе с ним и читатель в эту минуту затишья и красоты особенно остро ощущает, каким бурным было то многоводье, в которое он только что окунулся и вот на минуту вырвался из него с тем, чтобы сейчас же опять туда броситься Все происшедшее получает свое музыкальное и пластическое завершение. Много раз на протяжении романа врывается народ на его страницы бунтующими толпами. Роман гремит митингами, сходами, собраниями. При всей своей многоцветности они, естественно, очень различны настроением, драматизмом. Праздничное разноголосье собрания в Каменской, где после только что свершившейся революции казаки определяли, какое правительство им выбрать, позже, в период поражения мятежей, сменяется усталой монотонностью или вновь взвихряется призывами и клятвами, когда поднимается Дон, или сочится угрюмым недоверием, или вдруг разряжается озорством.
Но «диалектику души» народа писатель раскрывает отнюдь не только в этих сценах. Здесь, скорее, подытоживается, выявляется то, что копилось и зрело в отдельных семьях, в частных судьбах, что проявлялось спервоначала в небольших, казалось бы, очень локальных событиях, эпизодах, происшествиях. И порой два-три абзаца, вкравшись в общую, одного тона картину вдруг меняют ее смысл, обнаруживают зарождение каких-то новых, совсем иных умонастроений.
Зверски расправляются казаки с отрядом большевика Подтелкова. Смертную казнь подписывают единодушно все. В сцене этой царит оголтелая беспросветная ненависть Но с каким тяжелым сердцем подписывают смертный приговор трудовые казаки! Толстыми, мозолистыми, воронено-черными пальцами держит ручку казак Коновалов. Неуверенно владея ручкой, подписал Родин. И только с лихим размахом подмахнул председательствовавший Попов. Один плохо пошутил: «Каледин на том свете спасибо нам скажет». Но «на шутку что-то никто не ответил. Молчком покинули хату.
- Господи Исусе... - выходя, вздохнул кто-то в темных сенцах» (3.384).
Зверствуют как бы нехотя.
Вихрем начинается второе донское восстание. В зипуне нараспашку, без шапки, молодецки сидя на лошади, влетает в хутор старый казак и голосом, который рвут злые слезы, зовет всех взяться за оружие. Вскакивает на лошадь вырвавшийся из подвала, где он укрывался, Григорий. За ним бегут другие, а дальше еще шире: хутора поднимаются за хуторами.
Но тут же зарождается, растет другое чувство. Сначала оно мелькнуло в Григории. Когда, «опаляемый слепой ненавистью», мчался он в родной хутор, «в нем ворохнулось противоречие: «Богатые с бедными, а не казаки с Русью... Мишка Кошевой и Котляров тоже казаки, а насквозь красные...», но он со злостью отмахнулся от этих мыслей» (4.198). Чуть позже, когда начался общий подъем, Шолохов бросает фразу: «многие чувствовали безнадежность создавшегося положения». Потом Степан Астахов отказывается воевать (уже нет единодушия), и его заставляют силой. Еще немного времени спустя эта тревога обернется зрелым сомнением, когда мы будем знакомиться с главарями мятежа. Кудинов - краснобай, умница, но слабохарактерен (его популярность - в простоте). А начштаба Софронов - известный трус. Наконец, в глазах населения восстание прямо компрометируется теми зверскими расправами, которые чинили восставшие. А дальше начинается уже не борьба за идеи, а месть за пролитую кровь брата, мужа, сына, сведение счетов.
И, наконец, эта едва слышимая нота превращается в единственный всеобщий мотив - усталость, бессилие, безнадежность. Восстание умирает.
Оно изображается Шолоховым как живое существо, вся жизнь которого проходит на читательских глазах, начиная с зарождения и кончая агонией. Это ощущение единой живой жизни возникает оттого, что в одном событии скрещивается много разных человеческих судеб: одну судьбу восстание задевает краем, другую захватывает целиком. И эта равнодействующая, в конечном счете, выражает направление всех этих желаний, воль, надежд, какими бы разными путями ни вливались они в общий поток. Но у каждого события есть свое лицо и свой характер, и не удивительно, что характер его каким-то участникам события бывает особенно близок, особенно родствен.
Даже время, момент вхождения того или иного героя в роман очень знаменательно. Читателю кажется, что вот он познакомился с одним героем, вот - с другим, что время и последовательность этих знакомств случайны. На самом же деле всякий настоящий художник вводит каждого нового героя в тот момент, который наиболее характерен именно для его появления.
Первая часть романа бегло коснулась Листницких, во второй они занимают очень значительное место, потому что именно здесь, между хутором и помещиками Листницкими, начинают обнажаться те противоречия, которые в мирное время дремали, а в предреволюционное стали лихорадочно оживать.
Мишке Кошевому, хотя он и был близким приятелем Григория, в первой части романа появляться было еще рано. Бедняк Мишка в жизни богатого хутора роли существенной не играл, человеком он был там малозаметным и при первом читательском знакомстве с Татарским трудно было обратить внимание именно на него. Но едва возникли первые признаки революции, которая пробудила к активной политической деятельности бедняцкие массы, так потянулась к жизни, стала стремительно сформировываться человеческая личность Мишки Кошевого. Пришло его время - и тут же вокруг него образовалось одно из сюжетных коловращений. Он стал человеком, заметным в жизни, и потому заметным стало его место в романическом сюжете. Это вовсе не означает, что все перипетии Мишкиной судьбы будут с подробнейшей точностью соответствовать перипетиям революции. Так быть не может. В любой человеческой судьбе есть свои повороты и петли. Вспомним, как отгуливался Мишка в отарщиках, когда вокруг кровь лилась, и как вдруг заговорила в нем совесть и потянуло его туда, где люди свою и чужую судьбу решают. А когда гражданская война разметнулась, бросается Мишка в ее круговорот. Когда же поражение восстания стало очевидным, он уже совсем выходит на первый план, становится главным человеком в Татарском. К нему и к Ивану Алексеевичу, как к более опытным, приходит Григорий с мучающими его вопросами. А уже к концу романа Мишка становится председателем хуторского ревкома и главным врагом бывшего своего друга. Григорий устал воевать и восставать, он хочет нейтралитета, но уже слишком много крови пролито, и Мишка посылает арестовывать Григория. Григорий бежит, попадает в банду Фомина и, наконец, уже совсем загнанный, теряет Аксинью. Не только в хуторе, но и в собственном Григорьевом доме Мишка становится хозяином - вся семья гибнет, остается одна Дуняшка, которая и выходит замуж за Кошевого.
Один из самых обаятельных героев романа Бунчук входит в «Тихий Дон» после страшных картин войны. Он появляется как человек, с которым связана надежда на избавление от страданий. Разумеется, Бунчук мог появиться и раньше. Ведь жил же он как-то до того, где-то учился, где-то становился революционером и агитатором. Но в жизни героев шолоховского романа такой человек мог появиться только сейчас. Поэтому, приди он в роман раньше, его появление, будучи совершенно реальным, не было бы неизбежным. Люди еще недостаточно настрадались, чтобы начать исступленно мечтать об избавлении от этих страданий. Целина казачьего сознания была еще недостаточно разрыта снарядами, чтобы семена, брошенные в нее Бунчуком, начали давать всходы. Теперь же слезы Мелеховых, пролитые над извещением о смерти Григория, омыли эту уже взрыхленную землю и наступила бунчуковская страда.
Маршруты героев романа причудливы и разнообразны. Ведя такое широкое повествование, каким является «Тихий Дон», писатель, естественно, не может быть постоянно «привязан» только к одному герою, даже если он так всеобъемлющ, как Григорий Мелехов. Каждый герой романа живет своей собственной жизнью, занят своими заботами, но вдруг из этой однообразной череды дней писатель вырывает, высвечивает один или несколько дней, и тут обнаруживается, что далеко не замкнута была эта жизнь, что в ней живым голосом откликается существование многих других людей. В этот один или несколько дней может произойти какое-то большое событие, а может вообще ничего не произойти, но и тогда, когда как будто ничего не происходит, и тогда, когда происходит нечто из ряда вон выходящее, герой остается верным самому себе. Просто в одну из минут открывается, как много значат даже самые малозаметные склонности, свойства, пристрастия, как умеют они вдруг становиться зеркалом больших событий и глубоких движений жизни. Тут-то и обнаруживается родственность, причастность обычного человеческого существования этим событиям и движениям. В такие минуты даже самый рядовой герой может выйти на авансцену романа и на какое-то время стать основным. Важное событие вдруг располагается вокруг именно этого героя, именно он становится его центром, его средоточием, его голосом.
Сколько раз таким центром становится Пантелей Прокофьевич! Как часто этому не злому, но ограниченному человеку доверяет Шолохов рассказ о важнейших событиях. Это и не удивительно. Деспот и беспрекословный хозяин в своей семье, большой радетель казачьей воинской чести, Пантелей Прокофьевич на самом деле человек податливый и нестойкий. Куда все, туда и он. Его не терзают никакие противоречия и абсолютные цели. Лишь бы выжил он и семья, да курень бы выстоял.
Вместе со стариком Коршуновым едет Пантелей Прокофьевич хуторским представителем выбирать власть в Новочеркасск в апреле 1918 года. Дон занят немцами, а казакам все кажется, что они самостоятельны и сами себе голова. «Атамана посодим. Своего! Казака!» - уверяет Пантелей Прокофьевич Коршунова. На что Коршунов столь же наивно советует: «Выбирайте лучше! Шшупайте генералов, как цыган лошадей. Чтоб без браку был» (4.10). И Пантелей Прокофьевич выбрал... Краснова. Почему? «Пантелей Прокофьевич прослезился и долго сморкался в красную, вынутую из фуражки, утирку. «Вот это генерал! Сразу видать, что человек. Как сам инператор, ажник подходимей на вид. Вроде аж шибается на покойного Александра!»- думал он, умиленно разглядывая стоявшего у рампы Краснова» (4.7).
То, что съезд в Новочеркасске расположился вокруг Пантелея Прокофьевича, очень естественно. Именно Пантелей Прокофьевич, с его недалекостью, простотой и очень наивными представлениями относительно казачьей самостоятельности, по духу, по характеру, по заблуждениям своим ближе всего стоит к новочеркасским событиям. Он сейчас одноприроден с ними. Именно те качества, которые были сутью его личности, толкнули сейчас казачество на поддержку белых. Беспредельная и темная наивность Пантелея Прокофьевича великолепно объясняет психологические причины этой поддержки. Оттого-то в романе и выходит сейчас на первый план Пантелей Прокофьевич - настала минута, особенно ему родственная. А потом лавина событий двинулась дальше, бурля уже вокруг других людей. А потом он опять вынырнет из ее гущи - в период полного поражения белоказачьего движения, когда начнется массовое дезертирство. Голосом жалкого, совершенно раздавленного, потерявшего всю семью Пантелея Прокофьевича заговорит о себе это поражение, это всеобщее бегство. И смерть Пантелея Прокофьевича где-то далеко от родного хутора, в месиве отступления, в тифу и вшах - завершение жизни не только его одного.
А какого огромного смысла исполнены последние дни Ильиничны! Одинокая, изнуренная страшными мыслями о судьбе последнего сына, она горем своим вливается в общеказачье одиночество, разорение, отщепенство. Ее взаимоотношения с вернувшимся Мишкой Кошевым, который, став мужем, и очень любимым мужем ее дочери, становится хозяином в ее доме, полны глубокого значения. Она против его прихода, но и она же, когда он бьется в малярийной лихорадке, бросает ему тулуп. Она всем сердцем со старой жизнью. С нею гибнет эта старая жизнь. Новую жизнь она принимает вынужденно и, приняв, умирает.
В том-то и реалистическая сила Шолохова-художника, что он угадывает признаки времени прежде всего в характерах людей, что именно человеческие души являются для него тем барометром, по которым он определяет и не только определяет, но и предугадывает движение истории. Он не боится отдать своих героев во власть их собственных характеров, их собственных судеб. Он не боится слепых случайностей, необязательных ситуаций, не объяснимых никакой логикой, никакой необходимостью поворотов, встреч, свиданий, расставаний. Он рассыпает их щедрой рукой художника, который вдохновенно слушает, видит и изображает медленное и взвихренное, едва слышимое и оглушительное движение истории. И вдруг в этом, казалось бы, непознаваемом и недоступном никакому порядку сумбуре человеческого бытия вы сначала смутно, а потом все более четко начинаете угадывать стежки, тропинки, пути, магистрали. Неизвестно как, в каком месте и в какой момент в этом месиве красок и звуков вы начинаете ощущать гармонию. Именно тогда вдруг в самых нелепых, самых случайных случайностях вы начинаете угадывать какую-то конечную целесообразность.
Вдруг каждый, всякий, любой, произвольно выбранный, порой кажущийся десятистепенным эпизод обретает множественность значений, оказывается связанным множеством нитей с явлениями и событиями самой далекой и неожиданной для него природы. Эти сокровенные сцепления, которые, соединяя отдельное человеческое существование с общими событиями, собственно и создают единую плоть истории и единую плоть романа, проявляются в «Тихом Доне» порой самым неожиданным образом и путями.
Отношения Григория и Натальи в начале романа неожиданно «окольцовывают» сцену драки казаков с украинцами. Действие все время петляет, то уходя на пахоту, куда поехали Григорий и Наталья, то приходя на мельницу, куда поехали Петро с Дарьей и где произошла драка. События эти совершенно раз-номестные, но они однородны в том смысле, что кажутся безвыходными, ждут разрешения, завершаются одним и тем же выводом-так дальше продолжаться не может, нужен выход. Где его искать? Как?
Трижды появляется здесь Штокман, и каждое его появление сопровождается чем-то важным и поворотным в судьбе Григория, хотя Григорий со Штокманом незнаком, хотя Штокман ни волей, ни случаем не вмешивается в его отношения с Аксиньей.
В третьей главе сказано, что Григорий с холодком относится к Наталье. В четвертой приезжает Штокман. В пятой Григорий впервые напрямик объясняет Наталье, что не любит ее.
В восьмой главе по дороге на порубку Григорий встретился с Аксиньей. В девятой рассказывается о сборах у Штокмана. В десятой Григорий уходит к Аксинье.
В пятнадцатой рассказывается о тоске Натальи. В шестнадцатой - о сборах у Штокмана, и в конце главы сообщается, что Наталья умирает.
Это не два разных русла. Это два течения внутри одного русла. Волей-неволей их гонит в одну сторону, воды их проникают друг в друга, и независимо от них самих кажутся они одной рекой. Все насыщается тревогой, напряжением. И уже только по цвету воды и по вразброд бегущим, неизвестно откуда появившимся волнам чувствуется, что приближается буря.
«Тихий Дон» насыщен настроениями. Они овладевают вами часто задолго до того, как вас посвятят в душевное состояние героев. Овладевают исподволь, стихийно, необъяснимо. Просто вы вдруг замечаете, что вам стало грустно или радостно или тревожно, душно, просторно, мучительно. Это приходит как предчувствие, крадучись, и только потом обнаруживается, что были тому причины.
Вы вдруг попадаете в атмосферу предательства и продажности, вы ясно слышите запах тления, вами овладевает ощущение ущербности, бескровности. Это Шолохов, процитировав документы, свидетельствующие о продажных взаимоотношениях между белоказачьим донским правительством и белогвардейской Добровольческой армией, вдруг начинает вести рассказ о дружбе Листницкого с Горчаковым, о слишком поспешной женитьбе Листницкого после смерти Горчакова на его жене. Здесь все прочитано запахом тления - от ущербной красоты Ольги Горчаковой до потери руки Листницким. Предательство носится в воздухе и тогда, когда неожиданно быстро Листницкий вступает в близкие отношения с Ольгой и даже когда он как будто честно рвет с Аксиньей. Здесь нет ничего от грубых параллелей и прямолинейных сопоставлений. Никто не навязывает вам ассоциаций. Вам даже не приходит в голову связать одно с другим. Просто, прежде чем вы сообразите, что в моральных компромиссах, на которые идет принципиальный Листницкий, эхом отдается политическая беспринципность белогвардейского руководства, вы ощутите их внутреннюю духовную однородность.
И точно так же в одну тьму распада, невозвратимых потерь, бедствий сливаются безысходные страницы смерти Натальи, отчаяния Григория и соседствующие с ними картины полного развала Донской армии.
Это заметное свойство шолоховского романа, видимо, находится в каком-то родстве с душевным складом большинства его любимых героев, и прежде всего самого Григория Мелехова. Все это люди необычайно одаренные чувством, люди широких, поглощающих страстей. Всему, что с ними совершается, они отдаются всей кровью. Они далеки от холодной умозрительности.
Читая «Жизнь Клима Самгина» М. Горького, вы попадаете в атмосферу рассудка и анализа. Склад Самгина, подчеркнуто рассудочный, откладывает естественный отпечаток на самый строй романа, которому в очень малой степени свойственна непроизвольность шолоховского стиля. Здесь ясно прощупывается логический каркас, который «держит» хронику предоктябрьского сорокалетия.
Личность, точнее, безличность Самгина позволила Горькому почти с календарной точностью и последовательностью провести через него предоктябрьскую хронику. Личность Григория этого допустить не могла. Та сила натуры, которая не дает Григорию возможности быть календарем всех событий, позволяет ему стать энциклопедией тех противоречий и потрясений, которые раздирали казачество.
Но дело не только в Григории.
«Тихий Дон» начинается строчками из старинных казачьих песен:
Не сохами-то славная землюшка наша распахана...
Распахана наша землюшка лошадиными копытами,
А засеяна славная землюшка казацкими головами,
Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами,
Цветет наш батюшка, тихий Дон сиротами,
Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами.
Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.
В этих строчках эпиграфа и поэтическая мысль романа, и ключ к его строю и ладу.
Четырехтомное эпическое произведение, в котором безбрежное разнообразие жизни сведено в одну монолитную громаду, где частное подчинено целому, где в волнах многолетних массовых движений не теряются из виду отдельные человеческие судьбы, где все одинаково важно и выпукло, выдержано, казалось бы, в строгих канонах классического романа, с его объективной, многосторонней и беспристрастной повествовательностью.
И в то же время оно уходит от этих канонов. Уходит в песню, в поэму. Порой кажется, что ты не роман читаешь, а слушаешь долгую-долгую песню о том, что произошло с донской землей. Лирический напор собственных авторских чувств ничем не сдерживается. Здесь удивительно сочетается строжайшая объективность, не искажаемая никакой пристрастностью, с горячим авторским сочувствием всему происходящему... То у него дух захватывает, то он замирает, цепенеет, то плачет, то хохочет, нет, не вместе с героями, не с ними, а над ними, как будто он забывает на какую-то минуту, что все они плод его собственной художнической фантазии, для него они живые люди, и их горе - его горе, их радость - его радость,- и тогда начинает казаться, что он рассказывает о себе самом. Его потрясает все, что с ними происходит, он не может скрыть своего потрясения. И он кричит над делом рук своих. Да и как не кричать?
Вот погибает коммунист Лихачев.
«Его не расстреляли. Повстанцы же боролись против «расстрелов и грабежей»... На другой день погнали его на Казанскую... в лесу, проходя мимо смертельно-белой березки, с живостью улыбнулся, стал, потянулся вверх и здоровой рукой сорвал ветку. На ней уже набухали мартовским сладостным соком бурые почки; сулил их тонкий, чуть внятный аромат весенний расцвет, жизнь, повторяющуюся под солнечным кругом... Лихачев совал пухлые почки в рот, жевал их, затуманенными глазами глядел на отходившие от мороза, посветлевшие деревья и улыбался уголком бритых губ.
С черными лепестками почек на губах он и умер: в семи верстах от Вешенской, в песчаных, сурово насупленных бурунах его зверски зарубили конвойные. Живому выкололи ему глаза, отрубили руки, уши, нос, искрестили шашками лицо. Расстегнули штаны и надругались, испоганили большое, мужественное красивое тело. Надругались над кровоточащим обрубком, а потом один из конвойных наступил на хлипко дрожавшую грудь, на поверженное навзничь тело и одним ударом наискось отсек голову» (4. 207-208).
А через несколько страниц гибнет Петро Мелехов, который сдался, потому что ему обещана была жизнь.
«- Кум!- чуть шевеля губами, позвал он Ивана Алексеевича. Тот молча смотрел, как под босыми ступнями Петра подтаивает снег... - Кум Иван, ты моего дитя крестил... Кум, не казните меня!- попросил Петро и, увидев, что Мишка уже поднял на уровень его груди наган, - расширил глаза, будто готовясь увидеть нечто ослепительное, стремительно сложил пальцы в крестное знамение, как перед прыжком вобрал голову в плечи.
Он не слышал выстрела, падая навзничь, как от сильного толчка.
...протянутая рука Кошевого схватила его сердце и разом выжала из него кровь. Последним в жизни усилием Петро с трудом развернул ворот нательной рубахи, обнажив под левым соском пулевой надрез. Из него, помедлив, высочилась кровь, потом, найдя выход, со свистом забила вверх дегтярно-черной струей» (4. 220).
И тут повествователь не выдерживает. В ужасе останавливается он и над Петром, и над обездоленными Мелеховыми, и над бессмыслицей ранней смерти, на минуту в горе своем как будто отчуждаясь от всех них, и он уже не рассказывает об их жизни, а только оплакивает ее.
«Лежит сейчас он, равнодушно привалившись щекой к земляному полу, словно ожидая чего-то, с успокоенной таинственной полуулыбкой, замерзшей под пшеничными усами. А завтра в последнюю путину соберут его жена и мать.
Еще с вечера нагрела ему мать три чугуна теплой воды, а жена приготовила чистое белье и лучшие шаровары с мундиром. Григорий - брат его однокровник - и отец обмоют отныне не принадлежащее ему, не стыдящееся за свою наготу тело. Оденут в праздничное и положат на стол. А потом придет Дарья, вложит в широкие, ледяные руки, еще вчера обнимавшие ее, ту свечу, которая светила им обоим в церкви, когда они ходили вокруг аналоя,- и готов казак Петро Мелехов к проводам туда, откуда не возвращаются на побывку к родным куреням» (4. 223).
Но иногда - среди смертей и кровопролитий - возникает в «Тихом Доне» тишина: Отодвигаются неразрешимые споры, непримиримые схватки. И тогда только что расстрелявший казачьего офицера Бунчук видит: «На ближнем перекрестке стояли, прижимаясь друг к дружке, солдат и женщина в белом, накинутом на плечи платке. Солдат обнимал женщину, притягивал ее к себе, что-то шептал, а она, упираясь ему в грудь руками, откидывала голову, бормотала захлебывающимся голосом: «Не верю! Не верю!» - и приглушенно, молодо смеялась» (3. 172).
Над могилой убитого Валета «в мае бились... стрепета, выбили в голубом полынке точок, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея: бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного, тут же... под кочкой, под мохнатым покровом старюки-полыни, положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево оперенным крылом» (3. 397).
Верой в жизнь, в торжество ее над всем тленным и ложным напоен шолоховский роман. Книга, в которой столько прекрасных смертей, подлых убийств, надругательств над человеческим существованием, вся кипит ненавистью к смерти, к истреблению людей друг другом. И порой сам автор, как бы не вынеся тех бед, о которых ему приходится писать, той трагедии, которой оборачивается под его ж собственным пером любимая им жизнь, кричит над неведомой вдовой Прохора Шамиля, пророча ей безрадостную вдовью жизнь: «Рви, родимая, на себе ворот последней рубахи!» (3. 195). Или останавливается в недоуменном вопросе: «Кто зайдет смерти наперед? Кто разгадает конец человечьего пути?..» (4.114).
Он не может примириться с нелепостью, с несообразностью человеческой смерти именно потому, что слишком много знает о ней. И ненавидя ее, протестуя против нее, он спешит рассыпать перед читателем безмерную красоту жизни - в красках, запахах, звуках, в смехе, в любви, в песнях, сам порой ведя свою книгу, как песню.
Из этой книги бьет победная и неистребимая сила жизни. В ней защищаются преимущества жизни над смертью. Но нужна ли эта защита? И от кого защищать? Ведь всякий знает, что лучше жить, чем не жить. И тем не менее автор эту защиту ведет - перед лицом своих героев, перед лицом своих читателей, как бы защищая людей от них самих.
Вот семья. Вот ласкает отец детей:
«Как пахнут волосы у этих детишек! Солнцем, травою, теплой подушкой и еще чем-то бесконечно родным. И сами они - эта плоть от плоти его - как крохотные степные птицы. Какими неумелыми казались большие черные руки отца, обнимавшие их...» (5.67).
Вот нехитрая девичья исповедь:
«- Наташа, светочка, что-то хочу рассказать...
- Ну, расскажи.
- Мишка Кошевой вчерась целый вечер со мной просидел на дубах возле гамазинов.
- Чего же ты скраснелась?
- И ничуть!
- Глянь в зеркало - чисто полымя. - Ну, погоди! Ты ж пристыдила...
- Рассказывай, я не буду.
Дуняшка смуглыми ладонями растирала полыхавшие щеки, прижимая пальцы к вискам, вызванивала молодым беспричинным смехом: - «Ты, гутарит, как цветок лазоревый!..» ...А я ему: «Не бреши, Мишка!» А он божится. - Дуняшка бубенцами рассыпала смех по горнице, мотала головой, и черные, туго заплетенные косички ящерицами скользили по плечам ее и спине...
- Чего же он ешо плел?
- Утирку, мол, дай на память.
- Дала?
- Нет, говорю, не дам. Поди у своей крали попроси» (2.241).
Вот свадьба. Вот рыбалка. Вот весна.
Весну Шолохов описывает особенно часто. Наверное, ни одна из десяти весен не пропущена им. И всякий раз новым удивлением поражает писателя воскрешение природы, торжество «жизнетворящих сил», потому что он особенно чуток, болезненно чуток к этой победе.
Здоровую жизнь, здоровые чувства Шолохов описывает полнокрасочно, сочно, заразительно, охотно, как нечто самое родное, желанное, любимое. И может быть, силой и пристрастием этой его привязанности объясняется то, что он обостренно воспринимает малейшие признаки тлена, распада. Жизнь выступает в «Тихом Доне» как высшая ценность, дарованная человеку, и писатель все силы своего таланта бросает на то, чтобы эту ценность обнаружить, чтобы всякий почувствовал, какое это сокровище - жизнь. В том, с какой неспокойной энергией, с каким неумиротворенным талантом он это делает, чувствуется опасение за судьбу этого здоровья, силы, полнокрасочности. Поэтому даже недолгие минуты полного счастья и безмятежной радости то и дело замутняются горечью, которую не зажмешь.
Ласкает Григорий ребятишек, дышит запахом их волос, а сам чувствует, каким чужим выглядит здесь он, «насквозь пропитанный едким духом солдатчины и конского пота».
Слушает Наталья бубенчиковую болтовню Дуняшки, всей душой уходя в нее, «радуясь чужой радости и забывая о своей, растоптанной и минувшей».
Дождалась, наконец, Аксинья своего счастливого часа - в ясный морозный день уезжает она с Григорием подальше от Татарского. А все-таки то и дело думается ей о том, как много перестрадала она в Татарском, где полжизни промучилась с нелюбимым мужем. Но преодолевает себя она: «Она улыбалась, ощущая всем телом присутствие Григория, и уже не думала ни о том, какой ценою досталось ей это счастье, ни о будущем, которое было задернуто такой же темной мглой, как и эти степные, манящие, вдаль, горизонты» (5.253-254).
Но тут же Прохор, как ни отмахивается от него Аксинья, жестоко напоминает ей о тифозной и беглой реальности.
Трудно, почти невозможно найти в «Тихом Доне» безмятежных мирных картин. Даже в самых безоблачных из них сквозит тревога, потому что описывает Шолохов время переломное, время, когда история круто меняла свое русло. Он хочет для человека здорового, гармоничного существования и потому так резко воспринимает малейшее нарушение его. И все-таки даже тогда, когда, кажется, о таком существовании и помышлять смешно, когда кругом льются реки крови, а брат идет на брата, он не перестает мечтать о гармонии, о торжестве жизни.
Оттого так же, как по самым светлым картинам пробегает тень, так и самые мрачные неизвестно с какой стороны вдруг прорезаются светом.
Летит в атаку Григорий. Черное дело сделает он в этом бою - порубит матросов. Будет после этого биться он в припадке. Но все равно не иссякнет человек, который может сейчас вот так погнаться за полоской света:
«Огромное, клубившееся на вешнем ветру белое облако на минуту закрыло солнце, и, обгоняя Григория, с кажущейся медлительностью по бугру поплыла серая тень. Григорий переводил взгляд с приближающихся дворов Климовки на эту скользящую по бурой непросохшей земле тень, на убегающую куда-то вперед светложелтую радостную полоску света. Необъяснимое и неосознанное явилось вдруг желание догнать бегущий по земле свет. Придавив коня, Григорий выпустил его во весь мах,- наседая, стал приближаться к текучей грани, отделявшей свет от тени. Несколько секунд отчаянной скачки - и вот уже вытянутая голова коня осыпана севом светоносных лучей, и рыжая шерсть на ней вдруг вспыхнула ярким, колющим блеском»
Смерть идет за смертью. Одного за другим хоронит Шолохов своих героев. И все-таки снова и снова, подняв голову, отыскивает он на земле то, что говорит о продолжающейся, неисчезающей, беспрестанно обновляющейся жизни. После смерти Валета увидел он самку стрепета, кладущую дымчато-синие яйца, после похорон мелеховских хуторян он видит, как «незримая жизнь, оплодотворенная весной, могущественнейшая и полная кипучего биения, разворачивалась в степи». В этом обновлении не столько утешения от горя, сколько истовое нежелание признать и принять краткость человеческого века, обрубаемого самими людьми.
Недаром к концу, в четвертом, последнем томе романа, после десятков смертей и похорон и в канун новых и самых страшных - Аксиньи, Ильиничны, Натальи - новую картину пиршества жизни писатель неожиданно завершает горчайшей иронией:
«...а на земле, только что принявшей веселого лошадника и пьяницу деда Сашку, все так же яростно кипела жизнь: в степи, зеленым разливом подступившей к самому саду, в зарослях дикой конопли возле прясел старого гумна - неумолчно звучала гремучая дробь перепелиного боя, свистели суслики, жужжали шмели, шелестела обласканная ветром трава, пели в струистом мареве жаворонки, и, утверждая в природе человеческое величие, где-то далеко-далеко по суходолу настойчиво, злобно и глухо стучал пулемет» (5.51).
Природа входит в шолоховский роман живым действующим лицом. Не потому, что он умеет создавать живые, как в жизни, пейзажи, не потому, что в романе много описаний степи, Дона, травы, неба, весны, непогоды, солнца, ночи, рассветов, а потому, что с природой соизмеряется правда и смысл человеческой жизни, человеческих деяний. Она существует в романе как мера всех вещей. Что естественно, то жизненно - этот закон, излюбленный еще Львом Толстым, в высшей степени признается и Шолоховым. И это соотнесение происходит не от случая к случаю и не при особом философском настроении, а ежеминутно и ежесловно. Жизнь природы и жизнь людей омывают друг друга, соединяясь и отталкиваясь, сливаясь и враждуя. То человеческая жизнь сравнивается с жизнью природы, то природная - с человеческой. Сравнения эти происходят не для красоты стиля и не для вящей убедительности. Они исходят из единого, цельного ощущения писателем жизни. Их даже сравнениями назвать нельзя. Просто одна жизнь как бы оборачивается другой, говорит ее словами, ее языком.
И так же как человек для него часть природы, так и природа - живой участник человеческой истории. Художник вступает во взаимоотношения с птицами, травами, небесами точно так же, как во взаимоотношения с людьми, хорошими и плохими, молодыми и старыми, любимыми и ненавистными. Эти взаимоотношения требуют от него такого же напряжения душевных сил. Он одухотворяет все, что попадается ему на пути, до чего он дотрагивается, что дотрагивается до него. Даже отвлеченные понятия быстро обретают лицо, выражение, походку. Дед Гришака на восхищение Григория: «Ишо поживешь, дед. Зубов он полон рот», всерьез рассердится: «Зубами-то, небось, душу не удержишь, как она соберется тело покидать» (4.297). Это не остроумие. Человек, сам того не замечая, одухотворяет и овеществляет все, что есть в нем и вне его, потому что он всегда чувствует себя частицей всего окружающего, он растворен в нем. Это его обычное, естественное состояние. Он даже его не осознает.
Этим же чувством порожден и главнейший герой романа, именем которого названа вся книга,- Дон, тихий Дон.
...Но и горд наш Дон, тихий Дон, наш батюшка -
Басурманину он не кланялся, у Москвы, как жить,
не спрашивался.
А с Туретчиной - ох, да по потылице шашкой острою
век здоровался...
А из года в год степь донская, наша матушка,
За пречистую мать богородицу, да за веру свою
православную,
Да за вольный Дон, что волной шумит, в бой звала
со супостатами... (3.113).
Дон и входит в роман «нашим батюшкой». Как бы подхватывая нить народной памяти, зацепляя крайнюю петлю, Шолохов продолжает вязь того сказания, которое тянется уже много веков. Сказания о Доне.
Множество людей живет в шолоховской книге. Пути их бесчисленны. Но ни один путь, даже путь Григория Мелехова, не может пересечь все другие. Для того недостаточно одной человеческой жизни, даже очень большой. Только Дон пересекает все пути и дороги. Он свидетель жизни и истории не только этих людей, но их отцов, дедов, прадедов, их предков самых дальних колен. Дон - это жизнь каждого из них, он всем родня. К нему приходят слезы лить, но без него и радость не в радость. Чтобы вернуть любимого, надо поворожить на его берегу, и жизнь хорошо в нем кончить, если дальше деваться некуда.
Под далеким Петербургом, защищая революцию, вспоминает о тихом Доне Иван Алексеевич. Дона на все хватает - и чтобы унести беду какой-нибудь казачки, и чтобы понять, о чем сейчас думает все казачество. Он всему голова, всем батюшка. Он связан с жизнью каждого от первых дней его рождения. Дон - это родной курень, семья, детишки, своя молодость и могилы отцов; он благословляет, когда уходят на войну, и в воды его бросают всякую казачью справу, когда возвращаются. Мудрено ли, что каждый носит его в своей душе всю жизнь, сам не замечая, как воды тихого Дона терпеливо час за часом обтачивают его душу по своему образу и подобию. Дон может ласкать и свирепствовать, умиротворять и звать на борьбу. У Дона и народа один нрав. И это единство прочно живет в народном сознании. Дон как бы олицетворяет дух народа: каким он сложился на протяжении веков и каким он есть сейчас в своих нынешних страстях. В Доне этот дух как бы овеществляется, обретает плоть.
Таким он был в казачьих песнях. Таким живет и в шолоховском романе.
Не для фона, не для пейзажа существует он здесь. Он верховнейший его участник, к голосу которого писатель прислушивается очень внимательно, нрав которого изучает очень пристально во всех его вспышках и затишьях, порой любуясь, порой предостерегая.
«Из глубоких затишных омутов сваливается Дон на россыпь. Кучеряво вьется там течение. Дон идет вразвалку, мерным, тихим разливом. Над песчаным твердым дном стаями пасутся чернопузы; ночью на россыпь выходит жировать стерлядь, ворочается в зеленых прибрежных теремах тины сазан; белесь и сула гоняются за белой рыбой, сом роется в ракушках; взвернет иногда он зеленый клуб воды, покажется под просторным месяцем, шевеля золотым, блестящим правилом, и вновь пойдет расковыривать лобастой усатой головой залежи ракушек, чтобы к утру застыть в полусне где-нибудь в черной обглоданной коряге.
Но там, где узко русло, взятый в неволю Дон прогрызает в теклине глубокую прорезь, с придушенным ревом стремительно гонит одетую пеной белогривую волну... Завораживающим страшным кругом ходит там вода: смотреть - не насмотришься» (4.177).
«Завораживающим страшным кругом ходит там вода: смотреть - не насмотришься» - такое же ощущение оставляет и шолоховская книга. В ней рвутся ветры эпохи и ревут ее потоки. Это книга бурная, тревожная, она вся, как Дон в котловинах, идет коловертью. Художник крупнейших народных потрясений, Шолохов выразил революцию во всей ее мощи, во всем ее размахе.
Годы уносят нас от событий, описанных в «Тихом Доне». Но он не становится от этого книгой о прошлом, историческим романом. «Тихий Дон» продолжает быть книгой о современности, потому что все происшедшее сорок пять лет назад остается нашим сегодняшним днем.




Популярные статьи сайта из раздела «Сны и магия»


.

Магия приворота


Приворот является магическим воздействием на человека помимо его воли. Принято различать два вида приворота – любовный и сексуальный. Чем же они отличаются между собой?

Читать статью >>
.

Заговоры: да или нет?


По данным статистики, наши соотечественницы ежегодно тратят баснословные суммы денег на экстрасенсов, гадалок. Воистину, вера в силу слова огромна. Но оправдана ли она?

Читать статью >>
.

Сглаз и порча


Порча насылается на человека намеренно, при этом считается, что она действует на биоэнергетику жертвы. Наиболее уязвимыми являются дети, беременные и кормящие женщины.

Читать статью >>
.

Как приворожить?


Испокон веков люди пытались приворожить любимого человека и делали это с помощью магии. Существуют готовые рецепты приворотов, но надежнее обратиться к магу.

Читать статью >>





Когда снятся вещие сны?


Достаточно ясные образы из сна производят неизгладимое впечатление на проснувшегося человека. Если через какое-то время события во сне воплощаются наяву, то люди убеждаются в том, что данный сон был вещим. Вещие сны отличаются от обычных тем, что они, за редким исключением, имеют прямое значение. Вещий сон всегда яркий, запоминающийся...

Прочитать полностью >>



Почему снятся ушедшие из жизни люди?


Существует стойкое убеждение, что сны про умерших людей не относятся к жанру ужасов, а, напротив, часто являются вещими снами. Так, например, стоит прислушиваться к словам покойников, потому что все они как правило являются прямыми и правдивыми, в отличие от иносказаний, которые произносят другие персонажи наших сновидений...

Прочитать полностью >>



Если приснился плохой сон...


Если приснился какой-то плохой сон, то он запоминается почти всем и не выходит из головы длительное время. Часто человека пугает даже не столько само содержимое сновидения, а его последствия, ведь большинство из нас верит, что сны мы видим совсем не напрасно. Как выяснили ученые, плохой сон чаще всего снится человеку уже под самое утро...

Прочитать полностью >>


.

К чему снятся кошки


Согласно Миллеру, сны, в которых снятся кошки – знак, предвещающий неудачу. Кроме случаев, когда кошку удается убить или прогнать. Если кошка нападает на сновидца, то это означает...

Читать статью >>
.

К чему снятся змеи


Как правило, змеи – это всегда что-то нехорошее, это предвестники будущих неприятностей. Если снятся змеи, которые активно шевелятся и извиваются, то говорят о том, что ...

Читать статью >>
.

К чему снятся деньги


Снятся деньги обычно к хлопотам, связанным с самыми разными сферами жизни людей. При этом надо обращать внимание, что за деньги снятся – медные, золотые или бумажные...

Читать статью >>
.

К чему снятся пауки


Сонник Миллера обещает, что если во сне паук плетет паутину, то в доме все будет спокойно и мирно, а если просто снятся пауки, то надо более внимательно отнестись к своей работе, и тогда...

Читать статью >>




Что вам сегодня приснилось?



.

Гороскоп совместимости



.

Выбор имени по святцам

Традиция давать имя в честь святых возникла давно. Как же нужно выбирать имя для ребенка согласно святцам - церковному календарю?

читать далее >>

Календарь именин

В старину празднование дня Ангела было доброй традицией в любой православной семье. На какой день приходятся именины у человека?

читать далее >>


.


Сочетание имени и отчества


При выборе имени для ребенка необходимо обращать внимание на сочетание выбранного имени и отчества. Предлагаем вам несколько практических советов и рекомендаций.

Читать далее >>


Сочетание имени и фамилии


Хорошее сочетание имени и фамилии играет заметную роль для формирования комфортного существования и счастливой судьбы каждого из нас. Как же его добиться?

Читать далее >>


.

Психология совместной жизни

Еще недавно многие полагали, что брак по расчету - это архаический пережиток прошлого. Тем не менее, этот вид брака благополучно существует и в наши дни.

читать далее >>
Брак с «заморским принцем» по-прежнему остается мечтой многих наших соотечественниц. Однако будет нелишним оценить и негативные стороны такого шага.

читать далее >>

.

Рецепты ухода за собой


Очевидно, что уход за собой необходим любой девушке и женщине в любом возрасте. Но в чем он должен заключаться? С чего начать?

Представляем вам примерный список процедур по уходу за собой в домашних условиях, который вы можете взять за основу и переделать непосредственно под себя.

прочитать полностью >>

.

Совместимость имен в браке


Психологи говорят, что совместимость имен в паре создает твердую почву для успешности любовных отношений и отношений в кругу семьи.

Если проанализировать ситуацию людей, находящихся в успешном браке долгие годы, можно легко в этом убедиться. Почему так происходит?

прочитать полностью >>

.

Искусство тонкой маскировки

Та-а-а-к… Повеселилась вчера на дружеской вечеринке… а сегодня из зеркала смотрит на меня незнакомая тётя: убедительные круги под глазами, синева, а первые морщинки просто кричат о моём биологическом возрасте всем окружающим. Выход один – маскироваться!

прочитать полностью >>
Нанесение косметических масок для кожи - одна из самых популярных и эффективных процедур, заметно улучшающая состояние кожных покровов и позволяющая насытить кожу лица необходимыми витаминами. Приготовление масок занимает буквально несколько минут!

прочитать полностью >>

.

О серебре


Серебро неразрывно связано с магическими обрядами и ритуалами: способно уберечь от негативного воздействия.

читать далее >>

О красоте


Все женщины, независимо от возраста и социального положения, стремятся иметь стройное тело и молодую кожу.

читать далее >>


.


Стильно и недорого - как?


Каждая женщина в состоянии выглядеть исключительно стильно, тратя на обновление своего гардероба вполне посильные суммы. И добиться этого совсем несложно – достаточно следовать нескольким простым правилам.

читать статью полностью >>


.

Как работает оберег?


С давних времен и до наших дней люди верят в магическую силу камней, в то, что энергия камня сможет защитить от опасности, поможет человеку быть здоровым и счастливым.

Для выбора амулета не очень важно, соответствует ли минерал нужному знаку Зодиака его владельца. Тут дело совершенно в другом.

прочитать полностью >>

.

Камни-талисманы


Благородный камень – один из самых красивых и загадочных предметов, используемых в качестве талисмана.

Согласно старинной персидской легенде, драгоценные и полудрагоценные камни создал Сатана.

Как утверждают астрологи, неправильно подобранный камень для талисмана может стать причиной страшной трагедии.

прочитать полностью >>

 

Написать нам    Поиск на сайте    Реклама на сайте    О проекте    Наша аудитория    Библиотека    Сайт семейного юриста    Видеоконсультации    Дзен-канал «Юридические тонкости»    Главная страница
   При цитировании гиперссылка на сайт Детский сад.Ру обязательна.       наша кнопка    © Все права на статьи принадлежат авторам сайта, если не указано иное.    16 +