Я всегда ясно представлял себе момент, с которого начинаю помнить себя.
Весна. Я схожу с крылечка во двор по ступенькам, держась рукой за белые, теплые от солнца перила. За двором, через крыши конюшни и амбара, виден раскинувшийся на противоположном склоне балки сад. Зелень его еще молода, прозрачна. В стороне от него по бугру ходят взад и вперед вереницы лошадей в боронах и сохах. И светло-зеленый сад и сизая пашня с лошадьми — все трепещет в горячем весеннем воздухе. Доносится звонкое ржание путающихся меж борон жеребят. Или это, дрожа, звенит голубой воздух? Светло-красное солнце, кажется — здесь во дворе, на белых перилах и кирпичных ступенях, на моем лице и руках... Я сходил по этим ступеням и думал:
«С этого вот дня начался свет. А раньше не было ни меня, ни двора, ни сада, ни людей и лошадей на пашне».
Что было причиной, что свет для меня начался именно с этого дня? Может быть, это был первый в моей сознательной жизни момент, когда я лицом к лицу, один на один встретился с весной, и она, дохнув на меня, родила, разбудила во мне какие-то дремавшие доселе ростки, вытолкнула из детской души на свет горячего солнца новые нити нежной ткани и связала их с внешним миром...
Сколько лет до этого момента я прожил в этом мире? Год, два, три?
До этого я был так болен, что меня однажды даже сочли умершим. Была страдная пора. Мать вязала снопы в поле, а бабушка, обрядив меня, «мертвого», и положив на стол, послала за матерью. Когда мать прибежала с поля, я еще не остыл, почему-то тянул это дело и час и два. А хлеб в поле не ждет! Мать простилась со мной и бросилась в поле. Дорогой пожаловалась жившему напротив богатому мужику Кваше:
— Ни живет, ни умирает! Руки связал.
— Так продайте ж его мне!
Тут же уплатил три копейки. А когда мать вечером вернулась с поля, я уже дышал.
Так я и рос, считая себя собственностью Кваши.
Из картин раннего детства особенно живо стоит одна.
Был первый день поста. Бабушка угощала нас завтраком — вареным картофелем. Попросили, было молока, но бабушка подвела нас с сестрой к окну: в углу двора на голых ветвях высокой вербы качался глиняный кувшин.
— Вот видите! Молоко на вербу полезло! Весь пост там будет висеть, только на великдень слезет.
Это было очень грустно, но против факта не пойдешь. Я пошел промышлять охотой. Дедушка изготовил специальное ружье — деревянную дудку, заряжавшуюся пыжом из мокрой конопли. Я засел под той же вербой. Дедушка рядом, из-под лохматых бровей зорко высматривает добычу. Уже семь волков убито, зайцам счету нет. Вдруг с улицы вбегает губошлепый Салата, запыхавшись, кричит:
— Царя убито!
Дедушка грозно замахивается «костуром»:
— Да я тебе за эти слова...
— Ей-богу убито!.. Пацакул из Белого приехал... Уже молебствуют... Паны убили...
Вечером в комнате вдоль стены сидели мужики, братья и друзья отца. Мы с дедушкой забрались на печку, а отец, по-обыкновению, большими шагами ходил от стола до порога. Скорбно вздыхали, полушепотом говорили об убийцах-панах: убили царя за то, что крестьян у них отнял. Отец и чувствительный двоюродный дядя Семен вытирали слезы. В этот вечер и долго потом ставились вопросы:
— Что ж оно теперь будет?
— Неужто опять заберут нас паны назад?
— Теперь — не миновать.
— Да, может, молодой царь тоже не отдаст?
Павло Сова, размахивая длинными худыми руками, всегда кричал:
— Не отдашь им, скаженным собакам, когда у них бонбы, как гарбузы!
Грустно повисли черные и сивые чубы.
Отец часто рассказывает про царей Петра и Павла, которые хоте ли заступиться за мужиков; за это Петра убила жена, а Павла — сын. За то, что паны жене помогали мужа убить, жена подарила им нас.
Тревожные, тяжкие вздохи:
— Пропали наши души!
— Вот тебе и выехали на волю!
Отец ободряет:
— Выедем!
— Выводи, Андрей, куда хочешь. Твоими глазами видней.
Разговоры о «воле», о «вольных» землях, сколько я себя помню,
шли постоянно, изо дня в день, в хатах, в полях, на левадах, на завалинах... Нужно бросать «дарственную» землю и идти на «волю», которая называлась по-разному: Донщина, Семерик, Амур...
II
Хуторок наш был маленький, десяток-другой дворов, затерянных в оврагах Харьковщины. Но отец исхлопотал земскую школу, и вот я, пятилетний ученик, с «Родным словом» и грифельной доской, сижу то на передней парте, то на коленях у учительницы Натальи Ивановны и, играя, побеждаю науку. Милое «Родное слово», родная Наталья Ивановна! Много я имел потом учебников и учителей, пока окончил не только среднюю, но и три высших школы, но ни один из них не дал мне такой радости, как эти мои первые друзья. И радость эта осталась навсегда...
Может быть потому, что они были тогда не только первые, но и единственные. «Родное слово» Ушинского была у нас в доме единственная книга, если не считать карамзинскую «Историю» и географию Ободовского, о которых речь дальше. А Наталья Ивановна была единственный интеллигентный человек, которого я видел за все свое детство.
А вернее, эта радость потому, что если старик Ушинский был «отец русской педагогии», то юная Наталья Ивановна была любящая дочь педагогии Ушинского...
Может быть, тут кроется зерно и того недоразумения, что потом я много лет и сил отдал педагогии...
III
Бабушка любила и умела рассказывать о прошлом, особенно о семейном быте, где побои мужа принимались с благодарностью как форма ласкового внимания, где невестка не только не допускалась за стол рядом со свекром и мужем, но не имела права и перед столом стоять.
— За ужином, было, зачерпнешь ложкой и пятишься с ней от стола к порогу. А пора летняя, ночь почти не спишь: по дороге к порогу задремлешь — из ложки все выльется. Ешь из пустой ложки, чтоб свекор не заметил, что спишь.
Рассказывала, как их по всякому поводу пороли в панской клуне; двух старших ее детей, по-видимому поркой и непосильной барщиной, загнали в могилу.
Бесконечно грустные рассказы кроткой, бесконечно доброй рабыни...
Гораздо веселее ее рассказы о детстве и юности младшего сына, моего отца. И его, конечно, пороли на панщине. Но еще мальчиком он каким-то чудом выучился грамоте. А юношей пользовался громадным, беспримерным авторитетом в округе. К нему издалека приезжали крестьяне за советами не только по общественным, земельным, но часто и по семейным делам.
— Ну, этих дел Андрюша не любил и даже сердился. Приехал раз дед из Бурлука, стал жаловаться: «Сыны меня не почитают. Поедем ко мне, научи их, чтоб они своего батька почитали, как ты своего почитаешь». Ну, Андрюша отказался. А он все не отстает: «Ты хоть на словах им что-нибудь передай». Андрюша посмотрел на него молча и говорит: «Ты им, говорит, скажи, что если они не будут отца почитать, то так дураковыми сынами и останутся».— «Спасибо, говорит, так и скажу».
Самым веселым из этой серии бабушкиных воспоминаний был ее рассказ о «волоховских братьях».
— Приехали два брата из Волоховки: «Помири нас, Андрей Кириллович, а то меж нами из-за жинок ссора и бойка идет». А пора была рабочая. Новую хату строили, батько ваш под поветкой рамы делал. А они сидят да рассказывают! А он же больше всего на свете не терпит, когда человек без дела сидит. Да еще пьяных ненавидел. Старшиной его хотели поставить. Приедут, было, к нему из Белого, а он закричит: «Вы меня водкой сгубите!» — и со двора убежит... А эти браты все сидят да о жинках рассказывают, и брат с братом перекоряются. А он все молча стругает. Только заглянула я под поветку — у него уже худые руки трясутся... Ой, батечку!.. А далее один из них и вынь из кармана пляшку с водкой... Головонька бедная!.. Я было до их: «Сховайте, добрые люди». А оно уже поздно: швырнул он рубанок и спрашивает: «Так у вас драка идет?» — «Драка, Андрей Кириллович».— «Из-за жинок?» — «Из-за жинок, Андрей Кириллович».— «Так вы ж плохо деретесь. Вот я вас сейчас поучу...» Схватил аршин да аршином по плечам — одного, другого... Ой, лишенько!.. Они на воз да со двора, а он за ними... Аршин поломал, пляшку об колеса разбил! Не дай же бог, какой горячий!
Бабушка смеется хорошим, чудесным смехом.
— Как стал поднимать хутор, чтоб то Зенера, арендатора, скинуть да панскую землю хутором взять — бьется-бьется с мужиками и в расправе и на улице, никак не уговорит. Снимет сивую шапку, бросит на снег, а сам без шапки домой прибежит. Ну, они принесут шапку, наденут на него, опять уведут в расправу: «Поднимай «ас, Андрей!» А там дед Скала кричит: «Не слухайте его! Разве можно тому статься, чтоб мужики панскую землю сдержали!» А он-то, Скала, сам за панщину отаманом был. Лютый тоже. И хоть панщины уже не было, а все его боялись и слушали. Ну, Андрей как закричит: «Связать деда Скалу!» Что ж вы думаете? Послушали мужики приказу — связали Скалу и связанного домой отнесли. А после этого и Зенерову землю купили... А теперь вот на волю идти — тоже не все вашего отца слушают. Но Скала уже с ним.
Я долго потом знал Скалу. Это был очень умный, энергичный старик, большой друг моего отца, чуть не молившийся на него и почему-то любивший таинственно говорить мне: — Достопримечайте! Таких людей, как ваши папаши, земля не каждый год родит!
IV
В ясный осенний день из хутора потянулся на восток длинный обоз с домашним скарбом: мы выехали «на волю».
За украинскими селами и нивами пошли широкие донские степи.
На двенадцатый день пути с утра показался вдали курган, раскопанный посредине. К вечеру, миновав его, спустились под желтый обрыв, в балку, с разбросанными по ней землянками.
В этой балке я провел детство и раннюю юность.
Когда мать и бабушка, выйдя из рогожной кибитки, оглянулись на высохший пруд под глинистым обрывом, на землянку, выглядывающую из-под земли в голую степь окнами, мать спросила отца:
— Как же оно называется?
— Называется Мокрая Журавка,— с неизменной радостной улыбкой пояснил отец.
— Это — Мокрая... Тогда какая ж сухая?
— А Сухая — туда, выше, вправо к чугунке! Там Хусточка живет. А влево, за кручей, Куцая Журавка. Там еще один Хусточка живет.
Бабушка обняла меня и сестер и проголосила:
— Ой, куцая ж ваша, деточки, доля!
Мать смотрела на Мокрую Журавку большими мокрыми глазами.
А отец, подхватив нас всех, уже мчался по полю, размахивая руками, показывая межи:
— Сюда наша земля — до балочки, там — по чугунку, а туда — по бугру! Земля — вороново крыло! И все целина! Завтра же начнем поднимать ее под пшеницу!
Теперь в больших карих глазах матери сияла радость.
В донской землянке, как и на Украине, постоянно был народ, с которым отец решал вопросы о земле, хозяйстве, семейных делах и особенно об... истории государства российского.
Бывший помещик моего отца, образованный человек, подарил ему одиннадцать томов «Истории Государства Российского». В феноменальной памяти отца вместились все факты, все имена этой истории. Он увлекался ею со всем пылом своей кипящей натуры. Я привык его видеть и в комнате, и во дворе, и в поле, окруженным мужиками, которым он попутно с разговорами о земле читал удивительные лекции по истории. Вот он быстро шагает по полю огромными шагами, так что слушатели еле поспевают за ним, и развертывает перед ними какую-нибудь захватывающую картину удельных междоусобий, быта славян или эпохи самозванцев... Дед Скала забежит вперед:
— Андрий Кириллович, уже ж по толоке идем! Давайте ж межу отбивать.
— Да сейчас, дурак... про Гришку-расстригу кончу.
Наступила первая зима на «воле». Завалила сугробами все балки, засыпала с головой и землянку.
По утрам отец со старшим братом и работником Митькой откапывали землянку и сарай. Отец весело перекликался с другими землянками:
— Эй-эй! Смерды! Вылазь, тавро-скифы и сарматы, на простор! «Соратников громко он кличет и маршалов грозно зовет... И маршалы зова не слышат...»
Работая лопатой, декламирует «Воздушный корабль». Потом поясняет:
— Из миллионов людей родился один человек с такой высокою душой. У нас души, как лоза, по земле стелются, а у Лермонтова душа, как высокий дуб, под небом! Написал вот — и не расстанешься!
— Конечно что,— соглашается Митька, очищая усы большим пальцем кожаной рукавицы.— Ежели человек при достатках, то он действительно как дуб.
— Э, дурак... «И в час его грустной кончины...»
Я сижу на нарах, зачарованный торжественной музыкой стиха, величественной мрачной картиной. Как живой стоит передо мной Лермонтов — высокий, с бледным лицом, высоким лбом, изогнутыми над серыми глазами тонкими бровями, с темно-русой бородой. Было впоследствии большое разочарование, когда Лермонтов оказался противоположностью этому образу — двойнику моего отца.
То же недоразумение вышло и с Наполеоном... «Большими шагами он смело и прямо идет» — это походка отца. А оказалось — большие шаги у маленького человека...
V
Зимой игрались свадьбы, в то время еще сохранившие всю сложную украинскую обрядность. Колоритность и значительность этих тысячелетних обрядов, дивные свадебные слова и мелодии глубоко и радостно волновали меня. Но они же однажды заставили меня пережить большую драму.
Выдавали замуж двоюродную сестру. Мне и двум двоюродным братьям поручен был самый ответственный пост — не дать дружке вывести из-за стола невесту, чтобы отвести ее к венцу. Нас, соответственным образом вооруженных, заранее спрятали позади невесты на покуте. В решительный момент, когда дружко протянул свою руку к невесте, мы выскочили из засады и киями, имевшими на концах шары из репейника, принялись наносить дружке удары, сразу облепившие репейником его сизые кудри, окладистую бороду. Два раза шел дружко на приступ и оба раза с позором отступал к порогу, а мы чувствовали себя на верху славы и чести. Но вот он запустил руку в карман и поднес нам по пятаку и большому прянику. Я было с негодованием отверг гнусный подкуп, но, оглянувшись, увидел, что соратник, родной брат невесты, уже набивает рот вражеским пряником. Мне, двоюродному, осталось последовать примеру. Дружко вывел невесту из-за стола, а нас с почетом передали по рукам на печку, где мы предались боевым воспоминаниям и дележу добычи. Но тут одна из теток, подняв к нам повязанную черным платком голову, с щемящей грустью запела от лица невесты:
Ой, братiки ж молдаваны,
Та на що ж мене продавалы!
Тут только я понял, что я наделал. Стыд и скорбь за содеянное хлынули в преступную душу, и я, уткнувшись в дальний угол, горько заплакал.
Чудесные обряды, чудесные песни! Но чудеснее всего бывали на этих свадьбах и всякого рода больших пирушках рассказы моего отца: то всевозможные легенды, из которых особенно памятна длинная и яркая о Марке Богатом, то неисчерпаемые жанровые сцены, среди которых особенно замечателен уморительный рассказ о злоключениях мужика, попавшего на первые земские выборы. Когда наступал час таких рассказов, стихали музыка и пение, в битком набитой хате и сенцах наступала глубокая тишина; затаив дыхание, часами слушали о судьбе Богатого Марка, о злодеяниях и муках Бориса Годунова, а потом раздавался гомерический хохот над злоключениями гласного.
А первая зима на Дону была суровая, долгая. Отец тосковал по полевым работам, мать—по родине, а дедушка с бабушкой — по церкви.
Однажды в долгий зимний вечер отец продиктовал старшему брату свое обещание построить в этой степи церковь и школу и положил эту записочку за иконы. Много горя и бедствий принесла ему потом эта записочка.
Но вот пришла весна, рухнули и уплыли сугробы, за землянкой широко раскинулся ковер, какого мне никогда уж после не приходилось видеть: рассыпанные по земной целине благоухающие тюльпаны всех цветов... Мать провожала нас с братом на посев в поле, вся, сияя:
— Дождалась хозяинов-хлеборобов!
Это было вдвое преувеличено: живой, радующийся земле брат был действительно хлебороб. У меня же дело плохо клеилось. Правда, производственный стаж мой был не велик: мне было шесть лет. Но и таких лет нормы производительность моя не достигала. Вот позорный пример.
На другом конце поля стадо телят атаковало стог с сеном. Отец сажает меня верхом на мою ровесницу — вороную Черкеску.
— Катай скорей да хорошенько их кнутом! На толоку их прогони.
Я мчусь вскачь через поле, не отрывая глаз от телят, преступно облепивших стог, как пчелы улей. Собственно, почему бы пчелам не быть с телят, а ульям со стог? Сколько бы меду наносили! Если сто ульев, как было у дедушки... Куда же тогда мед девать? Каких размеров кадки нужно? Кто его есть будет?
Поглощенный заботой о гигантских пчелах, не замечаю, что Черкеска давно уже идет шагом... А стог с сеном — уже не стог, а крепость, осажденная турками, а я, генерал Скобелев на белом коне, который только кажется черной кобылой, еду на выручку крепости. С какой стороны лучше атаковать турок? Я приставляю руки биноклем к глазам, изучаю позицию. Черкеска в ожидании атаки, опустив голову, пасется...
Вдруг сзади раздается топот лошади, со свистом и веселым гиканьем брат пролетает на рыжей Становихе к стогу, на скаку потянув Черкеску кнутом. Она шарахнулась в сторону, а я кубарем лечу на землю. Далеко по дороге встала пыль — брат преследует неприятеля, а я с позором, пеший, возвращаюсь к отцу, который принимает меня не как проигравшего сражение и потерявшего коня полководца, а как евангельского блудного сына: обнимает и целует. Он был нежный отец, и все-таки я всегда чувствовал перед ним какую-то робость. От матери и шлепки приходилось получать. Отец во всю жизнь даже не побранил меня как следует. Но эта благоговейная робость осталась на всю жизнь... Иногда это принимало стеснительные формы. Например, с детства я знал его отрицательное отношение к табаку и сам очень долго не курил. Закурил, будучи уже отцом семейства. Но когда встречался с отцом, курить при нем стеснялся. Обычно на это время совсем бросал.
— Счастье только в детях! — любимая фраза отца.
А мать, глядя на его бледное, худое лицо, тихонько жаловалась бабушке:
— Вот оставит он меня с этим счастьем — куда я с таким куколем... Шестеро. ..
Любимая ее песня была о вдове, которая «пшениченку сие».
А среди песни или разговора бросит работу и смотрит перед собою, не мигая большими карими глазами и ничего не видя и не слыша. Смотрит минуту-две...
А через два года по выходе на «волю» она умерла, прохворав день или два. Умерла от «сибирки». Этот диагноз поставила привезенная откуда-то с хутора бабка-знахарка. По ее объяснению, она не смогла спасти мать, так как вышло роковое недоразумение: полагая, что ее везут к роженице, она захватила только акушерские травы и амулеты. Тогда мать положили на дроги, чтобы везти за пятнадцать верст к священнику. Но, отъехав за балочку, она заметалась, поднялась на колени:
— Господи, прости меня, грешную... Везите к детям.
Ее повезли назад. Была ночь под грозный праздник Палия (27 июля). Мать положила у порога на снопах, и старший брат при свече стал читать у ее изголовья «Сон богородицы», старшая сестра билась у ног. Потом мертвую мать унесли в хату, а мы, шестеро, остались на снопах у порога. Старшему из нас было двенадцать лет, младшему один год. Почему-то стал укладывать нас спать тут же на снопах Еська-кузнец. И когда он, всегда хмурый, молчаливый, ласково сказал, размазывая слезы по саже: «Спите, сиротки», я принял это новое звание с недетской серьезностью. Грозная ночь заглянула в душу, оборвала золотую нить, прошла по нашим полям... Кончилось не только «золотое детство», но и счастье в этом доме. Со смертью матери посыпались беды и несчастья на отца, а потом и на его детей...
Если бы в дни, последовавшие за смертью матери, я слыхал о «трагическом», я определил бы этим словом и то, что вошло тогда в мою душу, и то, что начало разыгрываться на балке Мокрая Журавка, теперь именуемой Треневка. Как будто развернулась в глухой степи борьба между человеком огненной творческой энергии, непобедимого оптимизма и злым, преследующим роком...
VI
Мать и дедушка умерли, тоскуя по церкви и не получив ее напутствия. Отец начал с окрестными крестьянами строить церковь, а консистория... не хотела разрешать — народ все ненадежный: не имеют собственности. Нужно было давать взятки секретарям, благочинным — и деньгами и натурой. Мой любимый вороной стригун был подарен отцом благочинному. Причем, чтобы разрывалось мое сердце, благочинный оставил его на целый год на наших кормах. И кличка стригуну была — Благочинный.
Чтобы достроить церковь, отец влез в неоплатные долги, попал в сети Разуваевых и ростовщиков... Захватила полоса голодных годов, небывалой чумы на скот, пожаров и проч.
Вскоре после постройки церкви и открытия школы отец с той же кучей детей остался буквально нищим и, весело потирая руки, с неизменной фразой: «Слава богу! Теперь пойдет лучше!» — усадив семью на арбу, покинул Журавку, оставив ей свое имя.
От юности и до смерти этот человек томился жаждой большого общественного дела, всю жизнь искал его и, конечно, не мог в то время найти. Много лет, до самой смерти, его idee fixe было создать «трудовую школу», разумея под этим не совсем то, что разумеет современная педагогия. В пламенных речах своих он с болью и негодованием говорил о том, что крестьянин полгода сидит «без рук», не будучи в состоянии сделать воз, или подкову, или сапоги из кожи собственного вола! А придет весна — не знает, как сакковский плуг поставить! Необходимы всюду такие школы! Все эти речи были, конечно, гласом вопиющего в пустыне и в последние годы говорились уже, видимо, без надежды... И вдруг эта надежда стала осуществляться... Когда пришла на Дон советская власть, он поехал в Ростов и начал, где нужно, говорить все о том же. Был утвержден представленный им большой проект школы, отведено под нее несколько сот десятин земли и ассигнована соответствующая сумма. Все это должно было осуществиться в той же Журавке. С этими документами в кармане он, в условиях зимы двадцатого года, на площадке поезда добрался до Журавки, из которой судьба изгнала его ровно четверть века тому назад. В семьдесят пять лет, не зная старости, все так же, как и в молодости, горя радостью подлинного дела, он вернулся для новой борьбы. Но судьба уже заготовила ему последний удар: в поезде он схватил крупозное воспаление легких, и в несколько дней его не стало.
VII
Ученье мое шло очень неровно. Одну зиму нас учил захожий дьячковский сын. А после смерти матери меня и сестру отвезли на хутор близ станции, к дочери захудалого помещика. Кроме нас, у нее обучались еще двое детей местного купца.
Когда мы вместе с ними вошли в комнату,— они, оставив в передней калоши, а мы с сестрой, оставив на полу следы от мокрых сапог,— я впервые в жизни почувствовал социальное неравенство.
Барышня-учительница, оглядывая наши ноги, старалась обласкать меня:
— Не бойся, что ты крестьянин! (Я и не подозревал, что это страшно.) Был крестьянский мальчик Ломоносов. За тысячу верст бежал из дому в Москву и стал великим человеком. Царицы знали его! Стремись и ты.
Я устремился. Так как мы с сестрой уже умели читать, то наука началась прямо с грамматики Кирпичникова, которая начинается так: «Предложение есть соединение подлежащего со сказуемым, напр. «ученик учится».
Вот это и нужно было выучить на завтра. Выучить-то плевое дело, а вот расшифровать это «напр.»... Что это значит? Наконец я догадался: «Напрасно»! На другой день я с твердой верой в науку громко доложил барышне:
— Предложение есть соединение подлежащего со сказуемым, напрасно ученик учится!
Сестра, хотя и не с таким энтузиазмом, подтвердила эту истину.
Барышня посмотрела на нас серыми холодными глазами, потом стала задавать невероятные вопросы:
— Где же здесь предложение, подлежащее?
Почему им быть здесь, если они где-то благополучно соединяются со сказуемым!
Но барышня стояла на своем. У сестры закапали на книгу слезы. Я тоже смочил соединение подлежащего со сказуемым несколькими каплями, хотя, строго говоря, это не были слезы.
— Отчего ты платка не имеешь? Видно, в самом деле, напрасно ты учишься!
Купеческий сын злорадно хихикнул. Я дал ему кулаком в нос, и этот пробный урок определил мое место на последующих уроках — у печки на коленях. С грустью вспоминал я пребывание на коленях Натальи Ивановны... Я понял, что науку с чужих коленей не одолеть, надо становиться на собственные.
А барышня все шпыняла меня Ломоносовым, который зимой бежал из дому за тысячу верст, чтобы выйти из крестьян в ученые. В конце концов, прекрасный пример подействовал: однажды, выйдя на крыльцо, с которого видна снежная равнина с накатанной дорогой, я живо представил бегущего по ней мальчика. То был, конечно, Ломоносов. Не помню дальнейшего хода своих мыслей, но, по-видимому, он был таков:
«Если Ломоносов использовал зимний путь для бегства из дому к науке, то почему мне не использовать его в обратном направлении? Тем более что тут не тысяча, а всего семь верст!»
Через полчаса я уже был далеко за хутором и шагал среди снегов.
Вот уже пройдено три-четыре версты... В стороне видна железная дорога, впереди перевал, с которого уже виден наш хутор... Вдруг на перевале обозначилась знакомая красная дуга... потом рыжая голова Становихи — наши едут... Повезут назад... Увязая в сугробах, я бросился в сторону. Только бы добежать до железнодорожных посадок! Вдруг голос отца... Но, может быть, это не ко мне... Ложусь в сугроб и лежу, пока отец не поднимает меня на руки.
— Не хочу учиться.
— Почему?
— У ней очи, як у дядьковой кишкы!
Нас взяли от барышни и отвезли в церковноприходскую школу, которую мы и кончили с похвальными листами.
VIII
После школы для меня, пастушонка или погоныча, потянулись безотрадные дни в сожженных безводных полях, по которым кружатся горячие черные вихри; опускаясь на землю, приносят болезни и смерть, а, подымаясь черными столбами к небу,— уносят детские души...
Два раза опускались на меня эти смертные вихри, с тем, чтобы унести мою душу. Однажды горячка (тиф) продержала меня без сознания двенадцать дней. Когда я пришел в себя, меня сразу же стали сильно откармливать всякой пищей и откормили. Потом пришла «давучка» (дифтерит). Унесла десятки детских душ. В их числе моего младшего брата, нанеся детской душе моей рану, не заживавшую ни в детстве, ни в юности. С распухшей шеей я лежал на полу уже без сознания. Но бабушка стала отпаивать меня холодной водой и отпоила.
О какой-либо медицинской помощи мы не имели понятия. О докторах только ходили страшные легенды. Впервые в жизни мне пришлось встретиться с доктором в городе, четырнадцати лет.
Очень хотелось учиться. Смутно слышал о гимназиях, прогимназиях в далеких городах. Но об этом даже мечтать не приходилось.
А о чем только не мечталось среди сожженных солнцем голодных полей... Чем только не приходилось быть! И полководцем и пустынником, которому ворон носит пищу, как пророку Илье. В эти голодные годы, когда небо было «заключено», как в дни пророка Ильи, я пробовал подражать ему: горячо молился на коленях, чтобы пошел дождь. Очень долго ничего не получалось, но, наконец, получилось: пошел дождь, и даже с градом. Если так сильна моя вера, то я могу вымолить себе чудесную возможность учиться! Я стал молиться об этом и днем и ночью.
В это время министерство вело войну с проникающими в среднюю и высшую школу «кухаркиными детьми». На Дону был закрыт ряд гимназий и прогимназий, вместо них открыты военно-ремесленные школы, окружные (уездные) училища. В окружное училище я случайно и попал. По окончании попал в земледельческое училище, где учились тоже «кухаркины дети».
Доступ отсюда в высшую школу был почти невозможен. Но в классе подобрался как раз такой состав, что не только большинство прошло потом высшую школу, но из нашего классного кружка вышло несколько профессоров и несколько общественных деятелей большого, всероссийского масштаба.
Тут я впервые вкусил литературной славы: в рукописном журнале вел сатирический фельетон в стихах, а на сцене в спальне поставил собственную пьесу, которая прошла «с большим художественным и материальным успехом». Последний выразился в шести рублях, на которые и был куплен мною в нашу нелегальную библиотеку Писарев.
Перед этим я увлекался философией Льва Толстого, ходил в толстовцах и не мог понять — как могут честные люди не быть толстовцами.
Писарев своим блестящим, несравненным стилем, конечно, затмил Толстого. После Писарева я не мог понять, как может интеллигентный человек, во-первых, верить в бога и даже строить ему церкви, во-вторых, почитать Пушкина и даже ставить ему памятники.
А через полгода я уже мечтал о монашестве, засел за латынь и греческий, потом бросил земледельческое училище, чтобы пройти все семинарские и академические дисциплины. Годы юности — самые мрачные годы беспомощных метаний, тоскующего одиночества.
Много лет спустя я все-таки прошел курс высшей агрономической школы. Но это уж — для пользы литературы, придя к убеждению, что бытописатель крестьянства должен серьезно знать агрономию.
Много занимался философией, примеряя к себе в разное время разные системы.
Когда я стал всерьез писать, я увидел, что у писателя есть и должна быть своя особенная, ему одному принадлежащая вера. А всякие чужие песни, как бы ни были хороши, непоправимо портят собственную его обедню.
IX
Печататься я начал на школьной скамье. Первое мое печатное произведение было — о дефектах в деятельности крестьянских банков — в харьковской газете «Южный край». Там же появился и первый мой рассказ, Но, за отъездом из Харькова, мне не пришлось видеть его напечатанным.
После этого я напечатал ряд рассказов в газете «Донская речь» (позднее я был ее фактическим редактором). Эти рассказы пользовались успехом, но отдавать их в столичные журналы я долго не осмеливался. Жил в Питере, а рассказы посылал на Дон, пока меня чуть не насильно свели к редактору «Журнала для всех» Миролюбову. У него я напечатал три рассказа, но считаю их настолько слабыми, что нигде их, как и все, что печаталось в «Донской речи», не переиздавал.
После этого дебюта следуют долгие годы, загубленные в провинциальной газетной и педагогической работе...
Любопытные, совершенно противоположные роли сыграли в моей литературной судьбе Короленко и Горький.
Однажды среди газетной работы я удосужился написать рассказ, который мне показался не хуже многого из того, что печатается в «Русском богатстве», и я дерзнул отправить его Короленко. Увы, ответ получился сдержанно-отрицательный. Главное, по своей сухости не похожий на обычные ответы Короленко, исключительно внимательного к начинающим авторам. Я принял его как приговор и надолго наложил на себя искус воздержания.
Но... гони природу в дверь — она в окно. Прошел год-другой, и на свет появился запретный плод — пьеса, которую я прочитал по секрету, случившемуся на этот грех приятелю-журналисту. Приятель, конечно, вскочил, обнял, поздравил. Потом пришел на другой день, заявив, что он, как водится в таких случаях, ночь не спал. При этом потребовал, чтобы я немедленно послал пьесу Горькому на Капри, угрожая в противном случае запить на погибель своему туберкулезному организму. Ибо что такое гибель туберкулезного организма по сравнению с гибелью таланта!
Пьеса полетела на Капри, и очень быстро получился ответ Горького, чрезвычайно лестный и для пьесы и для автора, просьба переслать экземпляр для Станиславского и проч.
После этого от Горького последовал ряд писем, навсегда прикрепивших меня к литературе. На его предложение дать рассказ я ответил «Владыкой».
Два слова об одобренной Горьким пьесе и о забракованном Короленко рассказе.
Пьеса, хоть и напечатана была в «Заветах», оказалась — дрянь. Таково мое убеждение, подкрепленное общим мнением о ней. Я давно постарался забыть о ней, и никто, даже грозивший запоем приятель, из деликатности не вспоминает о ней.
Рассказ же, отвергнутый Короленко, всегда сочувственно отмечался критикой. Я люблю его гораздо больше, чем те свои рассказы, которые потом очень охотно печатались в «Русском богатстве».
Летом 1917 года был у меня в Крыму Горький. Мимоходом справился о судьбе пьесы. Я весьма сконфуженно пролепетал что-то вроде:
— Хотя, признаться, пьеса не признана, но я признателен...
Тем же летом 1917 года я был в Полтаве у Короленко. Неизбежные в те дни волнения очень отражались на его больном сердце. Но он долго ходил со мной по городу, интересуясь тем, что я видел на Украине, делясь собственными впечатлениями. Потом зашел к мне в номер, несколько успокоился. Много говорил о причине своего «ухода» от художественной работы. А когда опять мы вышли на улицу, он взял меня под руку и, заглядывая в лицо своими изумительными глазами, сказал:
— Вы — мой редакторский грех. У меня два редакторские греха: вы и N (назвал известного беллетриста).
Оказалось, он точно помнит и несчастный рассказ, и свой ответ мне, который он теперь считает ошибкой. А времени прошло уже около десяти лет...
— Вообще же мое правило — большая осторожность в обнадеживании начинающих. Не возбуждать тщетных надежд.
Я с большой горечью ответил Владимиру Галактионовичу, что в данном случае его правило нуждалось в исключении, а редакторство его — прежде всего грех перед писателем Короленко... По-видимому, он не обиделся, но и не изъявил желания признать этот грех.
Х
Несколько слов о собственных приемах работы. Думается, что искренний рассказ писателя о том, как начинается и родится его «творение»,— «единственный прямой путь к решению проблемы «творчества».
В своей работе отмечу две очень невыгодных для меня стороны.
Она идет у меня с большими скачками, перебоями. Иногда по месяцам не могу работать, и такие периоды очень тягостны: жаль времени, жаль себя, «лишнего человека», а работа еще мучительней: перо тяжело, коряво и (по счастью) из рук валится. Такие перерывы падают, главным образом, на лето. На лоно природы, «на берега пустынных волн, в широкошумные дубравы», муза моя не годится.
Зато она очень нетребовательна к обстановке. Уединение для нее совсем не обязательно. Наоборот, шум, движение подстегивают ее.
Другой мой убыток — работаю медленно: очень уж долго «вынашиваю». Написать рассказ в один присест — это мне не дано.
Чехов написал своего «Егеря» в купальне. Если бы я вздумал проделать такую вещь, мне пришлось бы просидеть в купальне слишком долго. До тех пор, пока я не изваяю образ, пока он не станет передо мной с такой ясностью — зрительной и слуховой,— что нет различия между реальным и воображаемым, я не могу переносить его на бумагу.
Изображаю только то, что хорошо знаю. И оттого, между прочим, за четверть века литературной работы я так постыдно мало написал. По счастью, никакой беды в этом не вижу и всем многоплодным младым авторам, если они хотят послужить литературе, желаю написать вдвое меньше моего.
Уже в дни революции я вплотную и серьезно подошел к драматургии.
В эпоху гражданской войны я начал было писать пьесу, которая теперь известна под заглавием «Любовь Яровая». Но скоро же я почувствовал преждевременность этой работы и справедливость положения, что подлинно художественно изображать большие исторические события возможно, только отойдя от них на большое расстояние. Иначе будет искажена перспектива, иначе страсти и пристрастия участника события, как бы они ни были высоки и ценны, затемнят и искривят зеркало. Необходимо время, чтобы они перегорели и выплавились только в страсть творчества. Старая-престарая, но, к несчастью, непризнанная истина. Повинуясь ей, я прервал работу над «Любовью Яровой» и отдался другой исторической драме, в которой находил много элементов современности, — «Пугачевщине». Работа эта взяла у меня три года. А когда после этого я вернулся к «Яровой», я увидел, как много в ней от кривого зеркала. Пришлось многое перестраивать. И когда я смотрю эту пьесу теперь, вижу: надо еще больше перестраивать...
Кое-что о судьбе этих двух пьес: это не лишено некоторой поучительности.
Когда «Пугачевщина» попала сначала в Московский Художественный, а после в Ленинградский бывш. Александрийский театр, она встретила там исключительно восторженный прием. Особенно увлечен был ею Вл. И. Немирович-Данченко, сопричисливший ее к лучшим пьесам мхатовского репертуара и обещавший пьесе громадный успех. Увы, пьеса не имела в Москве не только громадного, но, пожалуй, и среднего успеха.
Когда попала в театр «Любовь Яровая», она встретила там очень холодный прием. Люди авторитетные предсказывали ей верный провал. Исключительная судьба этой пьесы на современной сцене достаточно известна. Если добавить к этому, что автор искренне предпочитает «Пугачевщину» «Яровой», то читатель поймет его панический страх перед сфинксом-зрителем и решение предпочесть этого капризного в своих странных симпатиях зрителя неизменно благосклонному читателю.
***
С 1931 года Тренев постоянно живет в Москве, работая в основном з области драматургии.
Отличаясь исключительной отзывчивостью и чуткостью к интересам родной литературы и творческому росту советских писателей, Тренев ведет в Москве большую общественную работу. Он избирается депутатом Московского Совета, председателем совета содействия Литературного фонда, членом правления Союза советских писателей, председателем Московского комитета драматургов, председателем совета Клуба писателей и проч.
К. А. Тренев умер в Москве 19 мая 1945 года.
Популярные статьи сайта из раздела «Сны и магия»
.
Магия приворота
Приворот является магическим воздействием на человека помимо его воли. Принято различать два вида приворота – любовный и сексуальный. Чем же они отличаются между собой?
По данным статистики, наши соотечественницы ежегодно тратят баснословные суммы денег на экстрасенсов, гадалок. Воистину, вера в силу слова огромна. Но оправдана ли она?
Порча насылается на человека намеренно, при этом считается, что она действует на биоэнергетику жертвы. Наиболее уязвимыми являются дети, беременные и кормящие женщины.
Испокон веков люди пытались приворожить любимого человека и делали это с помощью магии. Существуют готовые рецепты приворотов, но надежнее обратиться к магу.
Достаточно ясные образы из сна производят неизгладимое впечатление на проснувшегося человека. Если через какое-то время события во сне воплощаются наяву, то люди убеждаются в том, что данный сон был вещим. Вещие сны отличаются от обычных тем, что они, за редким исключением, имеют прямое значение. Вещий сон всегда яркий, запоминающийся...
Существует стойкое убеждение, что сны про умерших людей не относятся к жанру ужасов, а, напротив, часто являются вещими снами. Так, например, стоит прислушиваться к словам покойников, потому что все они как правило являются прямыми и правдивыми, в отличие от иносказаний, которые произносят другие персонажи наших сновидений...
Если приснился какой-то плохой сон, то он запоминается почти всем и не выходит из головы длительное время. Часто человека пугает даже не столько само содержимое сновидения, а его последствия, ведь большинство из нас верит, что сны мы видим совсем не напрасно. Как выяснили ученые, плохой сон чаще всего снится человеку уже под самое утро...
Согласно Миллеру, сны, в которых снятся кошки – знак, предвещающий неудачу. Кроме случаев, когда кошку удается убить или прогнать. Если кошка нападает на сновидца, то это означает...
Как правило, змеи – это всегда что-то нехорошее, это предвестники будущих неприятностей. Если снятся змеи, которые активно шевелятся и извиваются, то говорят о том, что ...
Снятся деньги обычно к хлопотам, связанным с самыми разными сферами жизни людей. При этом надо обращать внимание, что за деньги снятся – медные, золотые или бумажные...
Сонник Миллера обещает, что если во сне паук плетет паутину, то в доме все будет спокойно и мирно, а если просто снятся пауки, то надо более внимательно отнестись к своей работе, и тогда...
При выборе имени для ребенка необходимо обращать внимание на сочетание выбранного имени и отчества. Предлагаем вам несколько практических советов и рекомендаций.
Хорошее сочетание имени и фамилии играет заметную роль для формирования комфортного существования и счастливой судьбы каждого из нас. Как же его добиться?
Еще недавно многие полагали, что брак по расчету - это архаический пережиток прошлого. Тем не менее, этот вид брака благополучно существует и в наши дни.
Очевидно, что уход за собой необходим любой девушке и женщине в любом возрасте. Но в чем он должен заключаться? С чего начать?
Представляем вам примерный список процедур по уходу за собой в домашних условиях, который вы можете взять за основу и переделать непосредственно под себя.
Та-а-а-к… Повеселилась вчера на дружеской вечеринке… а сегодня из зеркала смотрит на меня незнакомая тётя: убедительные круги под глазами, синева, а первые морщинки
просто кричат о моём биологическом возрасте всем окружающим. Выход один – маскироваться!
Нанесение косметических масок для кожи - одна из самых популярных и эффективных процедур, заметно улучшающая состояние кожных покровов и позволяющая насытить кожу лица необходимыми витаминами. Приготовление масок занимает буквально несколько минут!
Каждая женщина в состоянии выглядеть исключительно стильно, тратя на обновление своего гардероба вполне посильные суммы. И добиться этого совсем несложно – достаточно следовать нескольким простым правилам.
С давних времен и до наших дней люди верят в магическую силу камней, в то, что энергия камня сможет защитить от опасности, поможет человеку быть здоровым и счастливым.
Для выбора амулета не очень важно, соответствует ли минерал нужному знаку Зодиака его владельца. Тут дело совершенно в другом.