Из своего детства, отрочества и раннего юношества я сделал сказку, которая еще не совсем пережилась мной, радует меня,— это повесть «Курымушка», изданная недавно «Новой Москвой». После автобиографической повести мне очень скучно еще что-нибудь рассказывать из этого времени. Юность моя была обыкновенная для интеллигента, революционная. Я состоял в кружке архаического большевика, известного Василия Даниловича Ульриха. Отбыв тюремный свой стаж в Риге, я уехал в Лейпциг, где при университете окончил курс агрономом. По возвращении в Россию я занимался агрономической деятельностью года полтора. В специальной литературе осталось от этого времени (в 1904 году) большое сочинение «Картофель в полевой и огородной культуре» и еще несколько брошюр и статей. В то же самое время я занимался изучением народной речи. В 1905 году я бросил навсегда агрономическую деятельность, отправился на север и написал книгу «В краю непуганых птиц». После того, на следующий год, был написан «Колобок», затем через год «У стен града невидимого», «Черный араб». Вместе с тем я написал рассказы, повести, например, «Никон Староколенный», «Крутоярский зверь», «Птичье кладбище» и так вплоть до недавнего «Курымушки». Много писал журнальных и газетных очерков, часть которых собрана в книге «Заворошка». Журналы очень ценили такие мои вещи, но для меня это занятие было просто ремеслом. Силы свои я расходовал очень экономно, и одного «Курымушку» считаю, началом той настоящей повести о человеке, которую, чувствую, мне предстоит еще написать.
***
Незадолго перед революцией я сделал одну ошибку, которая поставила меня в трудное и довольно глупое положение. Умерла моя мать, и мне досталось после нее по разделе с братьями тридцать десятин земли. На свои литературные сбережения я выдумал выстроить там себе дом, и как раз на том месте, где я маленьким воровал у арендатора яблоки. Это забавное дело я предпринял, уже имея в виду революцию, но мне казалось, что тридцать десятин пустяки: я не помещик. Я ошибался, потому что в глазах крестьян моя земля была частью целого не деленного, в их глазах, имения.
Конечно, я не о затратах своих жалею, а что сам поставил себя в такое положение, когда все показывается с самой дурной стороны. Невыносимо было хозяйствовать в таких условиях и не хватало находчивости бросить вовремя. Впрочем, из уважения к моей покойной матери долго не решались меня беспокоить. Потом начались обыски и унизительные наши укрывательства хлеба. Однажды было приказано сдать охотничье оружие. Это меня доконало: я связывал с обладанием ружьем все мое счастье. Ружье мое было прекрасное, и я уже был тогда настоящим воспитанным охотником. Я решил ружья своего не отдавать и лучше уж утопить его в пруду, чем видеть в чужих руках. Так и постановили с женой, вечером она стала выполнять это мрачное дело. Не знаю для чего, но мы все-таки завернули ружье в клеенку, обвязали веревками. Потом жена взяла этот гроб, унесла и через час вернулась с пустыми руками. Все было кончено: мое счастье утонуло.
На другой день после этого большого горя пришли в нашу деревню какие-то нездешние люди и стали требовать у крестьян моего удаления. На этом собрании один приятель за меня заступился и сказал так: «Этому человеку, быть может, нам придется ставить памятник, подобно Пушкину».— «А вот,— ответили ему,— за то и надо его выгнать, чтобы не пришлось, потом ставить памятника».
Мне представили выдворительную.
На прощанье одна деревенская портниха, сочинявшая стихи и прозванная Королевою, прочла мне свои стихи:
Село дитятею хранило
Поэта будущего в свет,—
Теперь же им оно гордится,
Сердечный шлет ему привет.
Вслед за Королевой пришло множество людей. Сдавая имущество, я заметил, как одна служившая у нас хорошая старуха в вишняке тащила с плачем бычью шкуру. Она была глуховата и не замечала, что сухая шкура шумит и ее выдает. Она плакала, потому что ей было жалко нас. Она все-таки шкуру тащила, потому что все равно другие утащат.
Я перебрался в город, странствуя время от времени по большаку в деревню за хлебом. В моем доме устроился волисполком, а в большом родительском был театр, и там всем заведовал Архип, с которым мы в детстве учились в сельской школе, и жена его Дуняша, служившая у нас еще с малых лет. Архип с Дуняшей поселились в спальне моей матери. Тут у них стало как в избе: и хомут, и мешки с семенами, и лопаты. Им было неудобно тут жить. Дуняша вечно ворчала на Архипа и проклинала дом. Меня они по-своему, по-крестьянски, жалели и, когда я приходил за хлебом, угощали меня квасным тестом с ягодами. Каждый раз, посещая родное гнездо, замечал я, что деревья старого парка снизу все оголялись и оголялись, пока, наконец, не стали похожи на пальмы. Раз в холодную ночь я и сам не утерпел и затопил себе печку нижними сучьями родимой яблоньки. В зале, где был театр, и танцевали, сор не выметался, и от подсолнухов стало мягко ходить. Балкон стал съезжать вбок, стекла на окнах бились. Старый дом отказался служить раньше, чем кончилось увлечение театром и танцами. Мой новый дом отчего-то сгорел.
Раз, помнится, шел я из деревни поздней осенью с двумя громадными ковригами хлеба, с четвертью молока и мешком картошки. Какой-то счастливец вдали гонял зайца, лай гончей мне был слышен до самого города, и все время мне казалось, что этот страшный охотник гоняет меня, как зайца, из города в деревню и опять в город.
Предел этой жалкой жизни поставлен был нашествием Мамонтова. Полководец опустошил город Елец своими казаками и киргизами, как в старые времена он не раз был опустошаем татарами. Сколько надежд у обывателей связывалось с ожиданием Мамонтова, и как быстро, в первый же час вступления казаков в город, надежды эти рухнули.
В этот день было порядочное избиение казаками евреев. Вместе с евреями погибло столько же русских брюнетов, и я спасся одним веселым чудом, которое создает иногда душа даже труса в последний момент расставания с жизнью.
Нашествие Мамонтова было пределом моего так называемого несчастия. Тут была поставлена последняя точка испытания в глубину, и я опять стал выбираться к свету и воле. Однажды мне доставили из деревни одну вещь, завернутую в клеенку и обвязанную веревкой. Я не позволил себе узнать эту клеенку и веревку. Дрожащей рукой стал я развязывать и так встретился опять с моим прекрасным ружьем. Тогда раскрылась тайна моей жены: ей было не по душе мое решение утопить вещь, без которой она не могла себе и представить мое существование. Она отправилась к одному верному мужичку и упросила его спрятать ружье, а мне сказала, что утопила. В этот час снова загорелась моя детская Азия, и созрел план путешествия из разоренного края на родину моей жены, в Смоленскую губернию, в благословенные лесные места. Мне представилось, что если я там буду учить деревенских ребят, то, может быть, это будет так же интересно, как и писательство. Я решил сделаться народным учителем и начал готовиться к сложному путешествию в край, угрожаемый поляками. Известно, какая езда была тогда по железным дорогам. Одно время мы думали продать все, что у нас осталось, купить лошадь с телегой и двигаться, как цыгане. Но скоро план этот рухнул. Мы пристроились к вагону-лавке, погрузились, уверенные, что лавка предохранит нас от заградительных отрядов. В самый последний момент из родной деревни пришла прощаться Королева и поднесла мне полотенце с вышитым на нем стихотворением:
Ты к нам ехал, мы не знали,
Словно месяц в небе плыл.
Прощай, гений наш прекрасный,
Прощай, Пришвин Михаил.
Хотя дела мои пошли на поправку с того момента, как я получил ружье, но далеко еще было до охоты. Во время этого путешествия у меня в бороде показался первый седой пучок. Я придумывал тысячи хитростей, чтобы охранять ружье, но однажды меня застали врасплох.
Мандат не предохранил меня. Хищный начальник отряда соблазнился моим ружьем, взял его и понес, давая этим понять, что он возьмет мое ружье, но за это не будет осматривать другие вещи. Он ошибся в расчете. Я взревел. Без шапки, со слипшимися от вагонной жары волосами, я бросился за ним на платформу, стал честить его родительскими словами, собирая толпу. Я мог бы и не так ругаться, я мог бы дать и в шею этому хищнику, и мне ничего бы не было, потому что я был уже за пределом бед и счастье повернулось в мою сторону. Из толпы вышел небольшой черненький человечек, чистый, в хорошем пальто, и строго, решительно сказал начальнику:
— Возвратите ружье этому товарищу.
Тот опешил.
— А вы кто такой?
— Я маголиф,— сказал черненький.
И стал доставать документы из кармана.
Я понял, что слово маголиф означало представительство от какого-то важного учреждения, передаваемое сокращенно.
Начальник, зная свою неправоту, не стал читать документа и ружье мне возвратил, не сказав ни одного слова.
Маголиф поклонился мне, пожал руку: он был хроникером одной газеты и не раз меня в ней встречал.
— Но как же,— спросил я,— вы стали маголифом, и что, собственно, значит это: ма-го-лиф?
— Ничего не значит,— ответил молодой человек,— это моя фамилия.
— А документ?
— И в документе ничего не сказано особенного, только, что я состою агентом телеграфного агентства РОСТА.
Конечно, у всех были свои приемы самозащиты. Мой прием грубой прямоты и крепкого ругательства был тоже не плох в провинции, но, приближаясь к столице, я стал подумывать, что с этим далеко не уедешь. И конечно, этот эпизод с маголифом дал мне возможность избрать слово фольклор для безопасного путешествия в Смоленскую губернию. В Москве я выпросил у Луначарского мандат «а собирание фольклора и на тюке, в котором были зашиты все запрещенные вещи, написал красным карандашом: фольклор, продукт не нормированный. Слово фольклор действовало так же решительно, как маголиф, и только благодаря ему я довез благополучно и ружье и другие вещи. Еще в Москве мне сослужил великую службу мой старый товарищ и друг по гимназии, с которым в юности мы были в одном подпольном кружке, Н. А. Семашко. Вероятно, он думал, что я пришел к нему устраивать какое-то свое большое дело, и он был очень рад меня видеть и готов был предоставить мне все, что мог; мог он, конечно, многое. Но я попросил его только достать мне пороху, немного пороху...
— Можно?
Чуть подумав, он сказал:
— Можно.
И стал писать куда-то.
— Сколько же пороху? — спросил наркомздрав.
У меня было на языке два фунта, но вдруг стало три, потом четыре.
— Немного,— сказал я,— если фунтов пять?
— Напишем шесть,— ответил Семашко.
Дорого, конечно, не то, что он написал, а что не стал поднимать вопроса о пустяках, которыми я занимаюсь в такое серьезное время: значит, Семашко по старой дружбе меня понимал.
В ГАУ, где мне пришлось доставать порох по записке Семашко, встретился мне на важном посту один знакомый охотник и к шести фунтам черного пороху добавил еще от себя два фунта бездымного. Он же научил меня, как можно достать дроби: дроби нигде нет, надо забраться в какую-нибудь большую музейную усадьбу со старинными висячими лампами и высыпать из них балластную дробь. Я сделал, как мне было указано, и так добыл дроби еще больше, чем пороха. И вот такое-то великое богатство я без всяких осложнений довез до Смоленской губернии под маркой фольклора. Впрочем, и довольно интеллигентные люди на пути, когда я объяснял, что фольклор — продукт не нормированный, спрашивали меня с любопытством, — что это такое, а когда я объяснял, что фольклор означает народные песни и сказки, дивились моей выдумке.
В деревне Следово, Дорогобужского уезда, на родине моей жены, нас встретили недружелюбно. Там, в лесном краю, земля доставалась великим трудом. Крестьяне боялись, что жена моя сначала поселится просто, вотрется, а потом, как местная уроженка, потребует надела на всю семью. А потому квартиры себе найти мы нигде не могли. Но по летнему времени квартира нам была и не очень нужна. Мы поселились в одном лесном сенном сарае, и тут, у ручья, я начал свою охоту и обыкновенные, сродные мне наблюдения.
Какое счастье доставили тут первые, застреленные мной птицы! Издали увидали мои ребята, бросились встречать, выхватили уток, тетеревей, понесли к матери. Подумаешь, какое противное занятие щипать птиц, но жена моя щипала сияющая и говорила:
— Ну, не думала, никак не думала, что опять придется щипать.
В ручье был светлый омут, глубокий, и в солнечных лучах там плавали красноперые рыбы. Сынишка мой их выхватывал на личинки. Деревья шумели музыкально верхушками. Даже угрюмый куст можжевельника был доверху обвит повиликой и диким горошком. Да, это величайшее счастье, когда исчезает обман собственности, и на это место становится весь мир, как родной и прекрасный.
Я сделал большой список родни моей жены, разбросанной на огромном пространстве этого уезда и соседнего. И в то время, когда на Смоленскую губернию опрокинулась другая голодная губерния, когда каждый кусок хлеба, каждый глоток молока были на счету, я с пустым карманом, имея этот список, отправлялся в свои путешествия. Затвердив имя какой-нибудь троюродной тетки жены, которую и видела-то она один раз в своей жизни девочкой, являлся я к ней, объявлял родство и не только насыщался, а и прихватывал с собой и приносил в свой сенной сарай вместе с птицами сало и пироги. Через это родство я понял происхождение в русском народе того чарующего искренностью и простотой деревенского разговора и обращения, понял и те гримасы деревенского быта, когда родовая сила встречается с силой закона, понял русский анархизм, все понял во время этих скитаний.
На сене каким-то образом получается, что, как ни будь утомлен, в течение двух часов совершенно высыпаешься, а остальные часы проходят в полусне, когда малейший звук в лесу долетает до слуха и понимается в особенном значении: кажется, что звериную жизнь, так же как народную, читаешь через родство.
Однажды моя собачонка Флейта в такой час спустилась вниз, вышла из сарая и принялась тявкать. Я взял ружье и тоже по сену сполз вниз. Никогда не виданное зрелище открылось мне в эту ночь: вся наша большая поляна, окруженная лесом, сверкала огнями, и огни эти были от светляков. Даже собака была поражена этим редким зрелищем и вздумала на этот невиданный свет тявкать.
Дождь очень забавен в сенной пуне: жарит во всю мочь по драночной крыше, а сено все сухое. А когда начались холодные дожди, мы стали зарываться в сено, и там было очень тепло. И даже когда морозы начались, то, зарываясь в сено все глубже и глубже, мы долго им сопротивлялись. Я слышал от крестьян, что даже в лютый мороз, если совсем глубоко уйти в сено, можно переночевать. Но этого я не испытал. Однажды после холодной ночи я вместо охоты отправился в ОНО и в пять минут получил назначение учителем (шкрабом) в одну школу, расположенную еще верст на десять дальше от города, чем Следово.
В учительской среде очень мало опытных старых хороших учителей, но те, кто начинает, первый год, много два — по моим наблюдениям, почти все талантливы. И пусть у них не хватает опыта, увлечение учителя передается ученикам, и это, кажется, не менее дорого, чем дело опытного учителя. Если бы все учителя могли остаться такими, как они начинали! Я был хаотичен, но талантлив как начинающий. Ребятам от меня хорошо перепадало, отцы уважали за мужской пол, за возраст, за бороду. Теперь я, убив зайца или тетерева, захожу не к родне, а к родителям какого-нибудь моего ученика. Я захожу будто бы только отдохнуть, а завожу речь о положении учителя, что за целый месяц учебы получаешь восьмушку махорки, две коробки спичек и шесть фунтов овса, и что вот я настрелял дичи, сколько мяса несу, а нет сала и хлеба. После этого меня обыкновенно кормили, давали с собой сала и хлеба. Так установился черед, вроде как у пастухов. Иногда в кармане пальто я находил бутылку самогонки и менял ее в следующей деревне на хлеб. Случалось, конечно, и сам выпивал, но больше не с горя, а с радости: дичь есть, сало есть, хлеб есть — почему же не выпить? Не могу тоже забыть счастливого дня, когда один крестьянин, увидав меня осенью в калошах на босу ногу идущим добывать себе пищу в болото, подарил мне совершенно новые, купленные им для сына сапоги. Пусть он узнает, что я это помню: имя его Ефим Барановский. Мы с ним потом на его годовом празднике распили не одну бутылочку.
Одно время в течение нескольких месяцев по письму Семашко мне выдавали академический паек. И тоже было раз — на Батишевской опытной станции дознались, что это я написал книжку о картофеле. Станция меня поддерживала до самого конца всей моей робинзонады.
Под конец мне, в самом деле, стало, как Робинзону, когда он развел на своем острове много коз: все есть, а сам выходит на берег моря и думает, как бы переплыть это море.
За все это время я в совершенстве научился высекать огонь из кремня осколком подпилка. Кусочек трута я клал на угли, раздувал их, приставлял тончайшую лучинку: дунешь с силой, и она вспыхивает; только ночью, когда захочется покурить, часто попадаешь подпилком по пальцам, и оттого они у меня всегда были сильно сбиты. И вот однажды явился некий человек с ситцами, зажигалками, бензином, все это он продавал. Друзья купили мне зажигалку, и я до крайности был обрадован. В это же время я написал небольшой деревенский очерк и отправил его на случай одному знакомому журналисту. Через очень короткое время я получил за очерк великие миллионы и купил на них — страшно сказать — пятнадцать пудов муки!
Тогда я собрал свои пожитки, отправился в Москву начинать свое дело, почти такой же неведомый, как двадцать лет тому назад, когда вернулся из поездки в Архангельскую губернию. Редакция «Красной нови», напечатавшая мою «Кащееву цепь», сыграла в моей жизни совершенно такую же роль, как старый Девриен, взявший мою первую книгу «В краю непуганых птиц». Так вскоре мне удалось счастье свое снова схватить, а сравнительная с прежним положением бедность меня не страшила. Я стал много смелее. Вот пример: раньше я был почти богатым человеком, но позволял себе иметь только одну собаку и одно ружье. Теперь же у меня при бедности почему-то четыре собаки и три прекрасных ружья.
Все это я рассказал, чтобы рассеять относительно охоты предрассудок, будто это просто забава. Для меня охота была средством возвращаться к себе самому, временами кормиться ею и воспитывать своих детей бодрыми и радостными. В заключение привожу слова Льва Толстого о счастье:
«Человек обязан быть счастлив. Если он несчастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберешься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете? и зачем весь мир? и т. п. А если счастлив, то покорно благодарю, и вам того желаю».
***
В этом году мне исполняется шестьдесят лет от роду; я, Михаил Михайлович Пришвин, родился 23 января 1873 года, а писатель Михаил Пришвин начал писать только в 1905 году — значит, ему только двадцать восемь лет. И я должен сказать, что весь я, отец, друг и хозяин, стареющий гражданин СССР, смотрю на своего писателя как на очень молодого человека, иногда улыбаюсь ему, иногда краснею за него, иногда, восхищенный, в восторге говорю: «Молодец, Михаил!» И уж, конечно, я, как родитель его и большой друг, не могу разбирать его дело с беспристрастием ученого судьи, но зато кому же, как не мне, его родителю, говорить о нем со стороны биографической? Вот почему, желая дать материал, ценный для исследователя сочинений Михаила Пришвина, я ограничиваю нашу беседу о пришвинском очерке одним только биографическим разбором его сочинений.
Мы будем понимать под очерком особенное, специфическое отношение автора к своему материалу как в смысле подчинения ему, так и, скажем, оволения. Возьмем сочиненный Пришвиным очерк «Колобок», по общему признанию, настолько насыщенный поэзией Севера, что не всякий и назовет-то его просто очерком. Но вот, помнится, настоящий поэт Александр Блок, прочитав эту книгу, сказал: «Это, конечно, поэзия, но и еще что-то». Так и сказал знаменитый поэт о книге начинающего автора, и уж, конечно, как всегда в таких случаях, начинающий автор записал это в своем сердце на веки вечные как вопрос, подлежащий разрешению во времени. В настоящее время вопрос этот Пришвин разрешил: это что-то не от поэзии есть в каждом очерке, это что-то от ученого, а может быть, и от искателя правды, в том смысле, как Тургенев сказал об очерках Глеба Успенского: «Это не поэзия, но, может быть, больше поэзии». В общем, это что-то очерка есть как бы остаток материала, художественно не проработанного вследствие более сложного, чем искусство, отношения автора к материалу. Отсюда, однако, возникает еще вопрос: возможно ли художественно доработать это что-то в очерке, и если да, то можно ли будет назвать это доработанное произведение очерком? Мы, пожалуй, можем сказать, отвечая на этот вопрос, что такие очерки Пришвина, как «Черный араб», «Кащеева цепь», бесчисленные маленькие рассказы могут быть названы очерками только за особенное напряжение, как бы усиленно реальное отношение автора к материалу, в правдивости своей до того сильному, что краеведы, этнографы, педагоги, охотники считают его сочинения этнографическими, краеведческими, охотничьими, детскими и так далее.
Теперь, утверждая, что очерковый налет на всех сочинениях Пришвина является, так сказать, от «сопротивления материала», не так-то скоро поддающегося переплавке в художественном горне, мы займемся поисками этого трудного материала в биографии автора.
Из очень точного материала, биографического, поэтически преображенного в «Кащеевой цепи», мы знаем, что детство Пришвина прошло в дворянской усадьбе маленького имения Елецкого уезда, купленного предками автора — купцами. В прекрасному саду этой усадьбы, окруженной малоземельными мужиками, у Пришвина зародилась одна из главных его жизненных тем, его собственная легенда о втором Адаме: бог изгнал Адама из рая и велел ему в поте лица обрабатывать землю; через некоторое время богу наскучило смотреть на изгнанного Адама—и он создал другого и опять впустил его в рай, и опять второй Адам, как и первый, согрешил и был вновь изгнан из рая. Но пока создавался второй Адам, первый Адам размножился, захватил всю хорошую землю, и второй Адам, желающий осуществить заповедь в поте лица добывать себе хлеб, не может себе добыть земли свободной и всюду бродит в поисках ее по огромной стране. Так было в стране с мужиками. А разве сам Пришвин как художник, дающий нам ландшафты севера, юга, востока и запада, сам-то не похож на второго Адама в поисках свободной, не тронутой первым Адамом земли?
Почему же эта тема второго Адама разрабатывается Пришвиным непременно в форме очерка? Обыкновенный очеркист похож на того мужика из толстовского рассказа, которому выпало счастье получить столько земли, сколько он может обежать в день от восхода солнца и до заката. Очеркист, как жадный мужик, обыкновенно столько захватывает материала, что круг его не смыкается. Но еще чаще очеркист, захватив своим обегом свою землю, бросает ее и обегает другую. Мало ли все-таки было писателей, давших нам превосходные очерки, но я затрудняюсь назвать хоть одного, кто бы, как Пришвин, отдал двадцать восемь лет своей писательской жизни единственно на возделывание обегаемой им земли, то есть культуре очерка. Начиная от своего первого очерка «В краю непуганых птиц», кончая очерком своей жизни «Кащеева цепь» и книгой «Журавлиная родина», Пришвин занимался исключительно тем, что старался расплавить в каждом своем очерке какое-то трудное что-то. Если бы возможно было ему подойти к своей задаче, как делают писатели, о которых говорят, что они умнее своего таланта, то весь вопрос свелся бы к маленькой формальной передвижке. Но Пришвин как писатель талантливей своего ума и формальные трудности преодолевает исключительно ритмикой нарастающего чувства, приближающего его к материалу в такой степени, что сам он как бы сливается с ним. Это свойство Пришвина исчезать в своем материале так, что сам материал, материя, земля, делается героем его повествования, было отмечено в самом начале одним удивленным критиком, назвавшим Пришвина бесчеловечным писателем. Этот, конечно, незаурядный критик, очевидно имеющий в виду эллинский идеал искусства воссоздания человеческой личности, не мог себе представить равноценность воссоздания той самой священной материи, в которой зарождается эта личность. Из этой материи, проработав в литературе четверть века, Пришвин благодаря своей необыкновенной близости к материалу или, как он сам говорит, родственному вниманию выявляет нам лицо самой жизни, будь это цветок, собака, дерево, скала или даже лицо целого края. Благодаря своей упорной работе над очерком в смысле чрезвычайного самосближения с материалом он похож на первобытного анимиста, представляющего себе все сущее как люди. Это не простое очеловечивание, как очеловечивает, например, Лев Толстой лошадь Холстомера, перенося на нее целиком черты человека. Пришвин дает нам природу, поскольку в ней действительно содержится родственный человеку, осмелимся сказать, культурный слой. Это отношение художника к материи чуть-чуть глубже идет, чем общепринятый реализм. У нас понимают под реалистом обыкновенно художника, способного видеть одинаково и темные и светлые стороны жизни, но, по правде говоря, что это за реализм! Настоящий реалист, по-моему, это кто сам видит одинаково и темное и светлое, но дело свое ведет в светлую сторону и только пройденный в эту светлую сторону путь считает реальностью.
Можно всех писателей разбить на две группы: одни писатели умнее своего таланта, другие талантливей своего ума. Попробуйте себе так представить Брюсова, Горького и всех — все распадутся на две группы и легко определятся. Но есть еще промежуточная группа писателей, которые стремятся быть умнее своего таланта (Лев Толстой), и еще подгруппа борцов за свой талант, за свою самость, подавленную религиозно-этическими требованиями своего времени. Жизнь Курымушки Алпатова в «Кащеевой цепи» нам представлена именно в этом смысле: медленно, путем следующих одна за другой личных катастроф, нарастающее сознание. Как пример того, насколько биографична «Кащеева цепь», мы можем судить из того, что, например, изображенный марксист Данилыч так и назывался в Риге в подпольном марксистском кружке Данилычем. Это известный революционер, праотец большевизма, скончавшийся только в прошлом году в Доме отдыха ветеранов революции, Василий Данилович Ульрих. Представление Алпатовым капитала как силы вещей, подлежащей замене связью людей между собой, уверование во всемирную катастрофу Августа Бебеля, годы пропаганды и всякой черной революционной работы, тюрьма, ссылка, поездка в Германию для свидания с Бебелем, Либкнехтом, прозрение в мещанство социал-демократии, ревизионизм, лекции Зиммеля, Риля, теоретические политико-экономические изыскания в семинариях Бюхера и рядом, чтобы не с голыми руками явиться к себе на родину, практическое изучение немецкого сельского хозяйства — все это лично пережитое Пришвин собрал для изображения Алпатова, этого истинного комсомольца XIX века. Рано или поздно этот хаос должен был распасться и появиться из тумана в определенных чертах рабочее лицо человека. В романе Алпатов посредством любовной катастрофы со своих теоретических высот сведен вниз, к грубейшей жизни, где все его лишнее, не свое, мечтательное, нереальное уплывает весной в виде старых льдин, а сам Алпатов, присоединяясь чувством к реву весенней торжествующей жизни, принимается за дело.
Вот это событие в жизни Алпатова, когда он свою невесту-мечту увидел воплощенной в самой жизни и взял эту жизнь как жену, соответствует моменту в жизни Пришвина, когда он понял себя самого как художника.
...Маленькое отступление. Писатель Ремизов в свое время тоже имел революционную прививку и дружил с Каляевым. Ремизов не был легкомысленным дезертиром в искусстве, Каляев продолжал к нему относиться с тем же самым уважением, когда он стал писать свои утонченнейшие, изящные словеса. Однажды, близко к своему концу, Каляев случайно встретился на вокзале с Ремизовым, улыбнулся ему приветливо и так наивно-простодушно спросил на ходу: «Неужели все еще о своих букашках пишешь?»
Вот мы теперь, кажется, вплотную подошли к расшифровке изумительной привязанности Пришвина к очерку и тому что-то, трудно поддающемуся художественной переплавке. Кто был в этической атмосфере комсомольцев XIX века или даже хоть раз в химической лаборатории сделал количественный анализ с точностью до четвертого знака, тому в искусстве все будут мерещиться букашки. Революционеру и ученому хочется в искусстве, подобно как в революции и в науке, тоже подвига, тоже настоящего дела, физической реализуемости своего замысла.
Есть довольно на свете даровитых людей, которым искусство кажется слишком легким выходом из их трудного положения, и они могли бы, но не хотят для себя этой легкости. Так вот и юноше, чаявшему непосредственную близость всемирной катастрофы, невозможно было быть просто беллетристом, он держится очерка потому, что в очерке не как в чистой беллетристике одни букашки, а есть как будто в то же время что-то и от науки и от правды жизни.
***
Эта книга задумана мной как однотомник избранных моих сочинений для юношества, отражающих полувековую мою писательскую деятельность.
Я понимаю себя, как автора, выразителем той идеи, которая объединяет нас в слове отчизна. Кроме того, мне хотелось в этой книге провести ту мысль, что, в конце концов, произведения автора являются большим делом, чем дело его «мастерства». Они являются результатом творческого поведения всей его личности.
Мне представляется, что эта мысль, заложенная в книгу,— основная моральная мысль русской литературы, является ценной идеей воспитания новой молодежи.
Кроме того, задача этого издания, на мой взгляд, состоит не столько в том, чтобы помянуть добром прошлое, а чтобы помочь увидеть ясно наше настоящее и контуры будущей жизни.
В таком едином собрании лучшего из того, что мною написано для молодежи, думается, решена и такая задача: знакомясь довольно полно с творчеством старого, много поработавшего писателя, юные читатели одновременно ознакомятся и с его жизнью.
Книга и построена мною по этапам моей жизни. Но чтобы ближе она стала к вам, я расположил свои произведения от самых последних к произведениям начала своей жизни и творчества.
Весь этот труд для себя я понимаю как мою биографию человека и писателя, в которой факты жизни перемежаются с домыслами художника.
Чтобы легче вам было шагать по ступеням этой книги, я коротко расскажу о некоторых событиях своей жизни.
Родился я в 1873 году в селе Хрущеве, Соловьевской волости, Елецкого уезда, Орловской губернии, по старому стилю 23 января, когда прибавляется свет на земле и у разных пушных зверей начинаются свадьбы.
Село Хрущево представляло собою небольшую деревеньку с соломенными крышами и земляными полами. Рядом с деревней, разделенная невысоким валом, была усадьба помещика, рядом с усадьбой — церковь, рядом с церковью — «Поповка», где жили священник, дьякон и псаломщик.
Одна судьба человека, родившегося в Хрущеве, родиться в самой деревне под соломенной крышей, другая — в Поповке и третья — в усадьбе.
Мне выпала доля родиться в усадьбе с двумя белыми каменными столбами вместо ворот, с прудом перед усадьбой и за прудом — уходящими в бесконечность черноземными полями. А в другую сторону от белых столбов в огромном дворе, тесно к садам, стоял серый дом с белым балконом.
В этом большом сером помещичьем доме я и родился.
С малолетства я чувствовал себя в этой усадьбе ряженым принцем, и всегда мне хотелось раздеться и быть просто мужиком или сделаться настоящим принцем, как в замечательной детской книге «Принц и нищий».
Это маленькое имение, около двухсот десятин, было куплено дедом моим, Дмитрием Ивановичем Пришвиным, елецким потомственным почетным гражданином, у дворянина Левшина — кажется, генерала.
После семейного раздела Пришвиных Хрущево досталось моему отцу, Михаилу Дмитриевичу Пришвину.
Вот так и случилось, что елецкий купеческий сын, мой отец, сделался помещиком.
В барском имении мой отец вел себя не по-купечески. Весь огромный усадебный двор он окружил строениями для кровных орловских рысаков, вдоль ограды тянулась длинная и новая маточная, поперек под углом — старая маточная и за нею — варок. В доме всюду во множестве были развешаны портреты отечественных рысистых коней, написанные знаменитым в то время художником Сверчковым.
Рассказывали мне, что отец сам выезжал рысаков и не раз в Орле брал призы. Еще отец мой был замечательным садовником, и некоторые его цветы, поддержанные после его смерти моей матерью, и особенно фруктовые деревья так и остались со мною на всю мою жизнь.
А еще отец, конечно, был превосходным охотником. Догадываюсь, что среди хороших знакомых отец был веселым затейником, и та чудесная музыкальная речь, которая мне везде и всюду на родине слышится, может быть, тоже была украшением веселой жизни хрущевского «принца».
Скорее всего, я думаю теперь, кроме маленького имения, отцу при разделе досталось немало тоже и денег, а то откуда же взять средства на такую веселую жизнь? Как жаль мне отца, не умевшего перейти границу первого наивного счастья и выйти к чему-нибудь более серьезному, чем просто звонкая жизнь.
Где тонко, там и рвется, и, наверно, для такой веселой, свободной жизни у отца было очень тонко. Случилось однажды, он проиграл в карты большую сумму. Чтобы уплатить долг, пришлось продать весь конский завод и заложить имение по двойной закладной. Тут-то вот и начинать бы отцу новую жизнь, полную великого смысла в победах человеческой воли. Но отец не пережил несчастья, умер, и моей матери, женщине в сорок лет с пятью детьми мал мала меньше, предоставил всю жизнь работать «на банк».
Вот почему теперь я и держусь своей матери: через мать я природе своей отцовской дал запрет, и это сознательное усилие принесло мне потом счастье.
Я был еще совсем маленьким, когда умер мой отец, и до того еще был неразумным, что событие смерти отца в нашем хрущевском доме не переживал глубоко. Если теперь говорю, что жалею отца, то не его именно жалею, а того отца, кто мог бы своим вниманием указать мне в жизни истинный путь. Вею свою жизнь я чувствовал недостаток такого отца; и мне кажется, в своих скитаниях и по земле, и по людям, и по книгам я искал себе такого отца-наставника.
Мать моя, Мария Ивановна Игнатова, родилась в городе Белеве, на берегу самой милой в России реки Оки. Далеко ли Белев от Ельца, но какая разница в природе! Черноземная земля под Ельцом представляет собою край того обезлешенного, выпаханного чернозема, где богатейшая когда-то земля нашего центра покрылась оврагами из красной глины, как трещинами, где крытые соломой лачуги похожи на кучи навоза. И человек «культурный» укрылся от нескромного глаза в барских усадьбах.
Совсем другое — родная земля на родине моей матери, легкая, покрытая лесами земля по Оке.
Работая по-своему неустанно с утра до вечера, учитывая каждую копейку, мать моя под конец жизни все-таки выкупила имение и всем нам пятерым позволила получить высшее образование.
Теперь о себе. Все знают, что когда сам попадешь в событие, то на первых порах не можешь разобраться, что в этом событии самое главное, а после все главное само собою отстаивается, и о нем можно сказать.
Так, из всего гимназического периода у меня самым главным переживанием было «побег в Азию». Об этом вы уже прочли в «Колобке». Прибавлю только, что насмешки над нами сейчас вызывают у меня улыбку, а тогда они били молотком по сердцу, и нам вдруг показалось тогда, что будто настоящая жизнь — это вечные будни, что «Азии» и «Страны золотых гор» вовсе и нет.
В то время только один учитель географии заступился за меня, разъяснил ученикам хорошую сторону побега «в небывалое». Из других учителей никто об этом не догадался.
А сейчас и я вижу, что это стремление к небывалому и было основным в моей жизни путешественника, охотника, исследователя родной земли и родного языка, во всем моем творчестве.
Удивительно, что тот же самый учитель не понял всего благотворного влияния своего заступничества за меня и немногим позже за самый незначительный проступок потребовал моего исключения из гимназии. Об этом подробнее я рассказываю в моем автобиографическом романе «Кащеева цепь».
До четвертого класса я учился в елецкой гимназии, среднее образование закончил в тюменском реальном училище, после окончания которого в 1894 году поступил в рижский политехникум обучаться агрономии. Кончить благополучно мне его не удалось: в 1897 году за участие в революционном марксистском кружке меня арестовали, предъявили обвинение в переводе и распространении среди рабочих революционной литературы, осудили и заключили в Митавскую тюрьму.
Там меня продержали в одиночной камере полгода и выслали под надзор на родину. Это было похоже на возвращение «из Азии в гимназию».
Поступить снова в институт мне не позволили. Отбыв срок наказания, я уехал в Германию и там закончил Лейпцигский университет по агрономическому отделению философского факультета.
Я был рядовой марксист, но, свободно наблюдая рабочее движение за границей, видел — оно было совсем не такое, как мы его представляли себе на родине, и вожди были не такие, только Бебель так и оставался Бебелем, воображаемый и живой.
Получив диплом агронома, я вернулся и начал свою жизнь в России, работал земским агрономом в городе Клину и как исследователь на опытной станции в Луге, предварительно некоторое время занимался в лаборатории профессора, ныне покойного академика Д. Прянишникова в сельскохозяйственной академии в Москве. В это время сотрудничал в агрономических журналах и написал даже книгу «Картофель в полевой и огородной культуре».
На службе земским агрономом, исследователем на опытной станции я временами сливался с народом, с природой. Но так было, что интерес к интимной жизни народа очень мешал моей тогдашней агрономии.
Среди практических дел, сам не зная для чего, я записывал слова, поверья, мифы. Это привело меня сначала к занятиям этнографией, а потом и литературой. Литература была для меня как бы найденной «Страной золотых гор». После некоторого периода борьбы с острой нуждой я получил возможность заниматься литературой и совершать отдаленные поездки. Вначале без таких путешествий я не представлял себе возможности писать, а потом само писание мне стало как путешествие в ту же самую детскую страну «Азию — Америку».
Мои читатели не раз отмечали, что у меня какой-то особенный глаз, схватывающий на земле самое главное. Эта способность позволила мне схватывать любой ландшафт в очень короткое время, и вот этому особенно удивлялись.
Со стороны кажется, будто глазам легко схватывать, что тут все — в таланте. Я же сам хорошо знаю, что глаза-то глазами, но и за глазами совершается огромная работа внимания. По опыту я знаю, что на такую работу хватает меня самое большее месяца на три. После я уже больше ничего не вижу — глаза мои становятся такими же глазами, как и у всех.
Нет, конечно, тут не в самих глазах дело, а в особенной способности управлять своим вниманием. Этой способностью своей я особенно дорожу, потому что она действительно так же необходима нам, как и глаза.
Пришла такая минута, я бросил служебную карьеру и пешком, без гроша в кармане, с одним дешевеньким ружьем ушел на север, чтобы записывать народные сказы и речь.
За путевые заметки и записи устного народного творчества, опубликованные в сборнике Шахматова «Северные былины», Российское географическое общество наградило меня серебряной медалью, а моя первая книга «В краю непуганых птиц» получила признание среди ученых. Меня избрали действительным членом Российского географического общества.
Теперь мои биографы обычно говорят, что с этой поры я и вошел в круг признанных русских писателей. И правда, к этому времени как раз и относится мое личное знакомство с Максимом Горьким, Алексеем Толстым, Александром Блоком, Валерием Брюсовым и другими.
Мало-помалу я осознал свой путь и начал развивать географический очерк, превращая его в литературный жанр. Однажды, все, оставив позади себя, я вновь отправился пешком за волшебным колобком в край непуганых птиц записывать сказки.
Я хорошо помню, что, конечно, не самые птицы определили в существе своем название моей книги «В краю непуганых птиц», а та необыкновенная доверчивость, девственная нетронутость, которую дарили мне все эти выгозерские люди, когда я обращал свое внимание к их личной жизни: рыбаки, охотники, женщины, дети.
В своем втором путешествии я глубже вошел в жизнь народов Севера. Так был написан «Колобок».
Наши дела очень часто вырастают из детства, как вырастает из земли и тянется к солнцу молодая поросль. «Колобок» — одна из первых моих работ, теперь старинная книга, была как раз тем творческим началом, первым звеном моей писательской деятельности, которая породила цепь моих исканий и находок. Они-то и привели меня к тому пониманию жизни, которое выражено в произведениях, открывающих эту книгу.
Там, где я бродил в молодости, в годы советской власти проложен знаменитый Беломорско-Балтийский канал имени И. В. Сталина. Незадолго до Великой Отечественной войны я вновь посетил эти места и сам видел, как разительно изменилось здесь лицо нашей земли: сельское хозяйство, пустившее корни глубоко в местную природу, теперь дышало здесь полным здоровьем, и я с наслаждением осматривал и чудесное стадо холмогорских коров, и замечательные опыты с культурами, о которых и в голову не приходило соловецким монахам; своими глазами я видел здесь заполярный мед.
Не имея опыта этих северных путешествий, я не мог бы в 1952 году написать свой «Заполярный мед».
После этой последней поездки на север я дополнил новыми материалами свою старинную книжку «Колобок».
Следующим моим путешествием в молодости было путешествие по степям нынешнего Казахстана. В 1911 году вышла моя книжка «Черный араб».
Хотя я и вошел к тому времени во все петербургские литературные круги, всюду печатался и был уже признанным писателем, я продолжал жить среди природы и простого русского народа, лишь изредка появляясь в столице.
В это декадентское время видел я поэтов, мелькавших, как бабочки-поденки, и видел настоящих поэтов, как Блок, всегда тоскующих в поэзии о чем-то большем, чем поэзия в метрах. Великие поэты разрешались от такой тоски стихами, а я гасил себя в соприкосновении с самой землей, стараясь захватить из нее хоть что-нибудь на память, хоть что-нибудь напоказ людям во свидетельство великой, радостной, цельной жизни.
Таким меня застала Великая Октябрьская социалистическая революция.
С ней всех родных людей родной земли я почувствовал вдруг в себе самом, мне не нужно было бежать, как в детстве, в поисках счастливых сказочных земель «на Белых водах и Золотых горах», люди стали со мною рядом. Я понял, что во всех своих поисках и скитаниях искал свою родину. И теперь я ее нашел.
Двадцатые годы в моей работе характеризуются книгой «Календарь природы». Она главным образом посвящена описанию природы и. охоты. Я рассматриваю это время как свою лабораторную работу, которая по могла мне прийти к моим вещам малой формы и повестям и рассказам о природе как части человеческого общества.
Как писатель природы и охоты, я стал известен именно этой книгой.
Очень поддержал меня в те годы своим исключительным вниманием и высокой оценкой моего труда А. М. Горький.
Все мы уже в то время вместе с Горьким устанавливали свои широкие литературные связи в поисках друзей-гуманистов во всем мире. Мы радовались каждому человеку, способному каким-нибудь качеством своей души ответить на наши призывы, на призывы людей нового мира.
К этому примерно времени относится мое первое знакомство с книгами писателя индейца Серой Совы. Он был мне близок своим открытым душевным отношением к природе родной страны, своим страстным протестом против ее разорения империалистскими поработителями.
Я перевел одну из его книг, а затем написал вторую книгу о нем. Это был вольный пересказ всех обстоятельств, связанных с его жизнью и творчеством.
В начале 30-х годов я побывал на Дальнем Востоке. Так появилась моя книга «Дорогие звери», послужившая основой для одной из любимых моих повестей «Женьшень» («Корень жизни»).
Это была повесть не только о географическом ландшафте края, но она была соединена с лирической темой переживаний самого героя.
Меня радует, что в «Женьшене» мне удалось уже в начале 30-х годов выразить мысль о большой дружбе между людьми Востока и Запада, между двумя великими народами — советским и народом Китая.
В конце 30-х годов я сделал небольшое увлекательное путешествие в «доме на колесах» по ярославским и костромским местам и написал повесть «Неодетая весна», которую я могу охарактеризовать так же, как и «Женьшень».
С некоторых пор меня стала интересовать жизнь около себя, и мне незачем стало делать далекие путешествия за небывалым. Дело в том, что это влекущее небывалое, оказывается, находилось совсем недалеко и около меня, я стал особенно любить свои ежедневные дневниковые записи об этом повседневном и близком. Так получилась моя книга «Лесная капель». Я стал работать над созданием любимой моей формы поэтической новеллы.
Я позволяю себе не больше, чем позволяют себе любители цветов в лесу или на лугу: выбрать цветок, сорвать и унести. Известно, что дома цветок, выбранный из своей среды, дает понимание, какого нет там на месте. Но опять-таки это не я сделал, а уже так сделано, что цветок, принесенный домой, говорит по-другому. Как ни трудно выбрать цветок и догадаться, но все-таки это не я, а сам цветок говорит и один за себя и с другими в букете.
Свои дневники я продолжал и в грозные дни Великой Отечественной войны. Но в записях моих первого военного года, вижу теперь, проходил равнодушно мимо всякой красоты, мимо всякого образа мирной, радостной жизни. Человек в его страшной и мужественной борьбе, в его величественном страдании один занимал мое внимание, и я встречаю короткие записи только о нем. Во втором разделе этой книги помещены как раз некоторые из рассказов моих той поры, например «Рассказы о ленинградских детях».
Победу я встречал вместе со всеми окончанием своей повести «Кладовая солнца», в которой, как вы знаете, маленькие герои через большие трудности приходят к своей первой победе над жестокостью жизни, и с ними участвует в этом вся природа.
Послевоенные мои вещи собраны в первом разделе книги. В них я прихожу к вам с моими раздумьями сегодняшнего дня. Здесь вы увидите, что раньше мне надо было искать где-то далеко свое небывалое, а теперь я живу в самом сердце нашей страны, под Москвой, а мир сам пошел вокруг меня.
Здесь я живу и не перестаю работать над новыми впечатлениями, которыми богат каждый новый день, и над многочисленными своими книжками, дневниками, собранными за всю мою долгую жизнь.
Каждый день почта приносит мне письма от молодых и начинающих писателей, от читателей моих всех возрастов, часто от людей, ставших моими заочными друзьями. У всех есть вопросы и о мастерстве и о жизни, и в такой дружеской переписке рождается большое, хорошее дело.
Иногда в моем саду появляется отряд пионеров или группа студентов; часто я, пользуясь этим, читаю им «на пробу» новый рассказ или новую запись.
Ко дню моего восьмидесятилетия собралось множество поздравительных писем и телеграмм. Они приносили мне пожелания долгих лет жизни.
Я благодарил всех, а сам думал про себя: «Я теперь опираюсь не на количество лет, а на качество дней своих».
Дорожить надо каждым днем своей жизни.
Этого я желаю и вам, мои молодые друзья.
***
Многолетние фенологические и поэтические наблюдения привели меня к скромному открытию особого сезона природы, который я первым определил как «весну света». И это определение бытует сегодня. Так я и назвал свою книгу — «Весна света».
Думается, что это выражает и более общую мысль, близкую смыслу нашего времени, и звучит молодо, что в мои годы сознавать особенно приятно.
Пятого февраля 1953 года мне исполнилось восемьдесят лет, и это значит, что человек я теперь очень пожилой, или, как попросту все говорят, старик...
Но, дорогие мои товарищи читатели, я вовсе не чувствую теперь того, чего я так боялся в молодости: что когда-нибудь буду старым. Теперь, оказывается, ничего в этом страшного нет.
Любое хорошее дело имеет свою вечную сторону, и все, что строится человеком, строится надолго: и для себя и для других. И оттого каждый из нас, прикасаясь к творчеству жизни, сам радуется, оживает и молодеет.
Создание книги похоже на посев семян: трудно посеять, но радостно вырастить. В семенах урожай от погоды, а в словах — от народа.
Есть время забот, отвечающее посеву, и есть время, когда свои заботы надо отбросить и предоставить посеянному вырастать самому.
Вот еще что удивительнее всего: сам я, достигнув старости, ни за что не хотел бы променять ее на молодость. Еще и больше скажу: сколько на свете я знаю старых кузнецов, столяров, земледельцев, механиков, ученых, и ни один из этих мастеров не хотел бы бросить достижения своего мастерства и променять их просто на молодость.
И зачем это нужно?
Ведь каждый раз, когда мне удается хорошо написать, читатели говорят:
— Молодец!
И я молодею.
Праздник жизни моей еще не наступил, но я знаю: придет этот праздник — всеобщий рабочий май.
И я воспитал в себе это чувство праздника не как отдыха и просто средства для дальнейшей работы, а как желанной цели, завершения высшего творчества жизни. Я воспитал это в себе, наблюдая в природе лет уже сорок без перерыва явление весны, начиная от февральских метелей и кончая майским расцветом растений и песнями всех птиц.
Но я ведь, друзья мои, пишу о природе, сам же только о людях и думаю. Да, весна человека — не весна травы! Я думаю о тех усилиях, которыми она создается, о том, чтобы и мне не отстать от других в этом великом и трудном деле.
М. М. Пришвин умер в Москве 16 января 1954 года.
Популярные статьи сайта из раздела «Сны и магия»
.
Магия приворота
Приворот является магическим воздействием на человека помимо его воли. Принято различать два вида приворота – любовный и сексуальный. Чем же они отличаются между собой?
По данным статистики, наши соотечественницы ежегодно тратят баснословные суммы денег на экстрасенсов, гадалок. Воистину, вера в силу слова огромна. Но оправдана ли она?
Порча насылается на человека намеренно, при этом считается, что она действует на биоэнергетику жертвы. Наиболее уязвимыми являются дети, беременные и кормящие женщины.
Испокон веков люди пытались приворожить любимого человека и делали это с помощью магии. Существуют готовые рецепты приворотов, но надежнее обратиться к магу.
Достаточно ясные образы из сна производят неизгладимое впечатление на проснувшегося человека. Если через какое-то время события во сне воплощаются наяву, то люди убеждаются в том, что данный сон был вещим. Вещие сны отличаются от обычных тем, что они, за редким исключением, имеют прямое значение. Вещий сон всегда яркий, запоминающийся...
Существует стойкое убеждение, что сны про умерших людей не относятся к жанру ужасов, а, напротив, часто являются вещими снами. Так, например, стоит прислушиваться к словам покойников, потому что все они как правило являются прямыми и правдивыми, в отличие от иносказаний, которые произносят другие персонажи наших сновидений...
Если приснился какой-то плохой сон, то он запоминается почти всем и не выходит из головы длительное время. Часто человека пугает даже не столько само содержимое сновидения, а его последствия, ведь большинство из нас верит, что сны мы видим совсем не напрасно. Как выяснили ученые, плохой сон чаще всего снится человеку уже под самое утро...
Согласно Миллеру, сны, в которых снятся кошки – знак, предвещающий неудачу. Кроме случаев, когда кошку удается убить или прогнать. Если кошка нападает на сновидца, то это означает...
Как правило, змеи – это всегда что-то нехорошее, это предвестники будущих неприятностей. Если снятся змеи, которые активно шевелятся и извиваются, то говорят о том, что ...
Снятся деньги обычно к хлопотам, связанным с самыми разными сферами жизни людей. При этом надо обращать внимание, что за деньги снятся – медные, золотые или бумажные...
Сонник Миллера обещает, что если во сне паук плетет паутину, то в доме все будет спокойно и мирно, а если просто снятся пауки, то надо более внимательно отнестись к своей работе, и тогда...
При выборе имени для ребенка необходимо обращать внимание на сочетание выбранного имени и отчества. Предлагаем вам несколько практических советов и рекомендаций.
Хорошее сочетание имени и фамилии играет заметную роль для формирования комфортного существования и счастливой судьбы каждого из нас. Как же его добиться?
Еще недавно многие полагали, что брак по расчету - это архаический пережиток прошлого. Тем не менее, этот вид брака благополучно существует и в наши дни.
Очевидно, что уход за собой необходим любой девушке и женщине в любом возрасте. Но в чем он должен заключаться? С чего начать?
Представляем вам примерный список процедур по уходу за собой в домашних условиях, который вы можете взять за основу и переделать непосредственно под себя.
Та-а-а-к… Повеселилась вчера на дружеской вечеринке… а сегодня из зеркала смотрит на меня незнакомая тётя: убедительные круги под глазами, синева, а первые морщинки
просто кричат о моём биологическом возрасте всем окружающим. Выход один – маскироваться!
Нанесение косметических масок для кожи - одна из самых популярных и эффективных процедур, заметно улучшающая состояние кожных покровов и позволяющая насытить кожу лица необходимыми витаминами. Приготовление масок занимает буквально несколько минут!
Каждая женщина в состоянии выглядеть исключительно стильно, тратя на обновление своего гардероба вполне посильные суммы. И добиться этого совсем несложно – достаточно следовать нескольким простым правилам.
С давних времен и до наших дней люди верят в магическую силу камней, в то, что энергия камня сможет защитить от опасности, поможет человеку быть здоровым и счастливым.
Для выбора амулета не очень важно, соответствует ли минерал нужному знаку Зодиака его владельца. Тут дело совершенно в другом.