Родился я в 1898 году, в городе Одессе. Мне было два с половиной года, когда отец мой — врач — переехал в Миасский завод на Урал, где он поступил на службу старшим врачом больницы, принадлежавшей золотопромышленному концессионному обществу, кажется бельгийскому.
Всю жизнь благодарен я отцу и радуюсь тому, что Урал стал моей второй родиной. По концессионному договору больница должна была обслуживать весь горнопромышленный округ, далекие, закинутые в глубь лесистых гор прииски. Отец часто брал меня с собой, и в самые ранние воспоминания мои вплетается волшебный перезвон колокольчиков, дробный перестук подков по каменистой дороге, когда, прикорнув к плечу отца, чувствуешь, что живешь с ним, неизмеримо добрым и умным, одной жизнью; как и он, любуешься каким-либо округло раскидистым склоном горы, поросшим пахучими сухими травами, по которому бежит наша тройка, и дальними синими горами, которые, по мере того как мы поднимаемся, вырастают из-за ближних хвойных горок, смыкаются между собою в хребте, и горизонт становится все шире. Перевалив через скалистую гривку, спускаемся вниз, голубые хребты исчезают за зелеными, а те спускаются за макушки елей и сосен. Становится все свежее, кони фыркают, здесь пахнет сочно, влажно, слышен уже гул ручья, и вот тройка осторожно переходит вброд этот быстрый желто-глинистый поток, и бывает, что бурливая вода заливает дно коляски и приходится подтягивать под себя ноги.
Но Одесса еще долго жила в моей памяти. Наверное, если бы я не знал точно, что мы приехали оттуда, то относил бы эти воспоминания к чему-то, что происходило еще до моего рождения, к какой-то другой, не моей жизни, настолько она не походила на мою настоящую жизнь, начавшуюся как бы под сенью спокойного, важного и звучащего, словно горное эхо, слова — Урал.
Одесса — это высокие белые дома с полотняными тентами, выступающими над окнами, это огромная белая лестница, спускающаяся к темно-синим морским волнам. И везде очень много людей. Моя память сохранила уличный шум Одессы, как в морских раковинах, что лежали у мамы на туалетном столике, будто бы сохранился шум моря.
Здесь — другое, здесь — спокойная тишина. Белое двухэтажное здание больницы с примыкающим к нему, тоже белым, жилым домом, в котором мы живем, расположено в некотором отдалении от самого завода,— на Урале заводом называются не столько самые цеха, сколько разросшиеся вокруг цехов поселки. Таким поселком и довольно крупным, с городскими магазинами и каменными двухэтажными домами, был Миасский завод. Для меня в детстве это был центр городской жизни, а наша «компанейская», как называли больницу, находилась за казармами, за последними городскими домами, по Верхнеуральскому тракту. Над больницей, над заводом, повсюду видны покрытые лесом горы...
Я рос в этом мире, точно в пушистом одеяле, не отделяя себя от него и неосознанно радуясь ему. Это было то полное счастье раннего детства, когда закладываются основы душевного здоровья человека.
С детства горный пейзаж овладел моей душой. Даже после того, как мы переехали из Миасского завода в бойкий, расположенный на скрещении трех железнодорожных путей город Челябинск, сердце упрямо не принимало плоского Приуралья. Равнинный пейзаж раздражал, здешние леса казались чахлыми и низкорослыми. В первых классных сочинениях на вольные темы я описывал горы, долины, озера...
От отца унаследовал я любовь и уважение к своеобычному, вольнолюбивому уральскому народу, с его староверческой угрюмостью и замкнутостью, сохраняющему благоговейную память о Пугачеве. Это был первый исторический герой, рассказы о котором я узнал.
С детства слышал я не то сказки, не то были о рудных сокровищах Урала, о работе уральских умельцев... А слово Златоуст до сих пор, как и в детстве, созвучно для меня со словом — искусство. Паутинные рисунки на лезвиях ножей, на детском моем топорике, на ковшах и подстаканниках внушили мне почтение к тем рукам, которые создали их.
Из Миасского завода в Челябинск мы переехали в значительной степени из-за меня, так как мне нужно было поступать в среднее учебное заведение, а его в Миассе не было. В Челябинске я поступил в Реальное училище. До четвертого класса я учился так себе — ни шатко ни валко, переходил из класса в класс, не беспокоя родителей. Но уже и тогда меня отвлекало от уроков домашнее чтение, которому я предавался неистово.
Мы сейчас много говорим о необходимости учебы у классиков и правильно делаем,— я не верю, что без любви к гениальным произведениям великой русской литературы, без систематического их изучения, мог бы вырасти серьезный советский писатель.
Однако следует так же сказать о том огромном значении, которое для воспитания и роста будущего писателя имеет современная ему литература. По своему опыту знаю, как может изумить и пронизать слово писателя-современника, и в особенности сказанное им о современности. До того как это слово услышал, ты, оказывается, был все равно, что немой, чувства и мысли теснились в тебе, но выхода им не было. И вот пришло слово, оно пришло со стороны, но стало твоим словом, ты твердишь его без конца, заучиваешь наизусть.
Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты...
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты...
Как передать, что ощутил я, когда прочел это стихотворение! Словно воочию увидел я дальний, соединяющий Россию с Сибирью и проходивший через наш город, стелющийся с холма на холм, тракт — подлинно «путь, открытый взорам». Битый камень и ярко-желтеющие слои глины по обе стороны этого тракта и весело рдеющие издали гроздья рябины... И ветер, особенный ветер, который, кажется, дует только в нашей раздольной стране.
«Стихи о России» — называлась тоненькая, просто изданная книжечка в белой с зеленым обложке. Имя Александра Блока было мне и раньше знакомо, но только по этой книжке я узнал и навсегда полюбил его.
У нас дома выписывалось несколько толстых журналов, запрета читать их не было,— разбирайся сам. И я разбирался. Но зная и любя Толстого,— а в нашей семье покупались и выписывались все книги, имеющие отношение к Льву Толстому,— невозможно было читать Вербицкую, и, признаюсь, хотя у нас и были «Ключи счастья», я так и не дочитал до конца эту художественно-лживую, хотя и претендующую на изображение революционной среды книгу.
Ранние произведения Леонида Андреева я читал и перечитывал одновременно с произведениями Горького, а более позднее творчество его вызвало у меня глубокое разочарование. Наше поколение росло в благоговении перед русской революцией, облик русского революционера с детства был для нас идеалом. А тут вдруг из-под пера известного писателя появляются произведения, в которых мы с возмущением видели надругательство над разбитой революцией, глумление над образом революционера.
А ведь подобного рода «произведения» то и дело появлялись в то время. Прочтешь очередную новинку и сначала даже не знаешь, что думать о ней. Только чувствуешь, как тебя словно дурманом опоили, особенно если «новинка» отличается литературными достоинствами. Ищешь вслепую, как если бы человеку приходилось заново угадывать свойства лесных ягод,— то сорвешь смородину, а то наешься волчьих ягод. Но в этих поисках постепенно определяется литературный вкус.
Журнал «Нива» в одном и том же, кажется 1913, году давал приложением Куприна и Бунина. Куприна я уже читал и раньше, и по мере того как приходили вложенные в очередной номер журнала кирпично-оранжевые книжечки, я хватал их и читал все подряд. И мне все нравилось, Куприн мне казался в смысле художественной манеры прямым продолжателем творчества Льва Толстого.
Бледно-желтые книжки Бунина с изображением на обложке вьющихся цветов я пока откладывал. Стихи Бунина я уже знал, и они мне нравились, но лучшего прозаика, чем Куприн, я в то время представить себе не мог. И вот я помню, что уже в конце года прочел я первый рассказ Бунина — «Астма» и вдруг понял, что именно, это и есть то, что мне нужно. Нелегко выразить вкусовое впечатление, но когда после прозы Бунина я снова вернулся к Куприну, самая манера его показалась мне какой-то несобранной, произвольной. Когда читаешь прозу Бунина вслух, испытываешь наслаждение,— речь звенит, она пружинит, в ней словно заключено электричество, она разнообразна и красочна. Открытие прозы Бунина было для меня пробуждением своего литературного вкуса. Отныне я начал читать уже не только ради содержания, но и ради того, чтобы разобраться, как написано то или иное произведение.
С произведениями Горького я был уже знаком ранее, теперь я научился рассматривать его творчество как проявление художественного мастерства. Помню, как поразила меня его повесть «Лето».
«Гляжу в окно: под горою буйно качается нарядный лес — косматый ветер мнет и треплет яркие вершины пламенно раскрашенного клена и осин, сорваны желтые, серые, красные листья, кружатся и падают в синюю воду реки, пишут на ней пеструю сказку о прожитом лете,— вот такими же цветными словами, так же просто и славно я хотел бы рассказать то, что пережил этим летом».
Попробуйте прочесть это вступление вслух, и вы почувствуете, что ему присущ ритм — совсем не такой, какой свойствен всякому стихотворению, не внешний ритм, который можно выразить одной из систем стихосложения, а другой, внутренний, очень сложный и при помощи системы стихосложения невыразимый, но, несомненно, чувствующийся ритм. Помню, как это поразило меня...
Но ведь и в прозе Бунина, думал я, тоже есть свой ритм, непохожий на ритм Горького. Мало того, он в различных произведениях Бунина различен. А вот «Петербург» Андрея Белого весь построен ритмически, и ритм этот можно выразить внешне, как ритм стихотворения. Сначала эта особенность прозы Андрея Белого меня сильно влекла, и только позднее заметил я, что эти более внешние ритмы Андрея Белого много беднее, чем внутренний ритм в произведениях таких могучих художников-реалистов, как И. А. Бунин и А. М. Горький. И все же знакомство с «Петербургом» А. Белого, произведением значительным, проникнутым ненавистью к чиновничье-бюрократическому укладу царского строя очень обогатило меня, и только много лет спустя я, перечитав «Петербург», увидел, что в стиле Андрея Белого присутствуют и жеманство, и изломанность, и неврастеничность — все то, что точнее всего можно передать термином «декаданс» и что в какой-то мере отражало жизнь некоторых слоев интеллигенции дореволюционной России и ее психологию, изломанную и неврастеничную.
Еще до свержения самодержавия слова «революция» и «социализм» словно носились в воздухе той части интеллигентской молодежи, которая была моей средой. О революции уже грезила наиболее передовая литература, о свержении самодержавия и социализме толковали мы, юноши, друг с другом.
В понятие «социализм» вкладывалось еще самое смутное и порою неправильное содержание. Но одно уже определилось — это отвращение к капитализму и к обывательщине. Челябинск был довольно бойким чиновничье-буржуазным городом, и отвратительные черты эксплуататорского общества, ожирение и богатство одних и безысходная бедность других, все время бросались в глаза и бередили юную совесть.
Порою я чувствовал, как буржуазная порча проникает в мою душу и отравляет ее. Могучим противоядием была классическая литература. Помню, как я прочел «Фальшивый купон» Толстого, произведение, в котором с невероятной силой показано, как цепь обыденных преступлений опутывает человека буржуазно-чиновничьего общества.
И мы, юноши, еще вслепую, еще на ощупь, но искали выхода. Была у нас даже попытка создать подпольный кружок социалистической молодежи,— половина из нас впоследствии стала коммунистами, другая половина — белогвардейцами...
Но как все наши разговоры и мечтания не похожи были на действительную революцию, на это всенародное половодье, затопившее улицы!
Царских двуглавых орлов сволакивали со зданий воинского присутствия, с женской гимназии, с аптеки и учреждений. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — то, что раньше произносилось шепотом, теперь вдруг гласит огромными буквами с красного полотнища, которое несут деповские рабочие. Эти же слова мы снова и снова читали на самодельном знамени, которое принесли женщины из чаеразвесочной Высоцкого, эти же слова повторены на плакатах печатников, швейников, приказчиков...
Свержение самодержавия! В продолжение едва ли не столетия это было первым требованием русских революционеров,— нам выпало счастье видеть этот, щедро политый кровью лучших людей, лозунг осуществленным!
Едва монархия была свергнута, как споры вокруг дальнейшего хода революции в России вспыхнули с удесятеренной силой. Как разобраться в этих спорах? Нужно много читать. И не говоря уже о газетах, которые я старался перечитать все, всех политических направлений, я в этот период стал изучать политическую, раньше бывшую под запретом, литературу.
«Коммунистический манифест» я прочел еще до революции. За первый год революции я прочел книги, которые легли в основу моего мировоззрения,— здесь и исторические работы Маркса, и «Анти-Дюринг» Энгельса, и философские работы Плеханова, и, наконец «Империализм, как высшая стадия капитализма» Ленина, книга, определившая дальнейшее формирование моих политических взглядов.
Жадное чтение политической литературы я дополнял постоянным посещением заседаний городского совета, где присутствовал в качестве безмолвного, но внимательного слушателя. Тогдашние переживания и впечатления мои выражены в романе «Утро Советов» — я передал эти переживания одному из моих героев Асаду Дудову.
18 апреля 1918 года по старому стилю — первого мая по новому, я выступил от имени Союза учащейся социалистической молодежи «III Интернационал» на митинге и от имени будущей интеллигенции обещал, что мы до конца пойдем с рабочим классом и трудовым крестьянством. Сам я в то время был беспартийным и имел в виду беспартийную интеллигенцию.
В апреле 1918 года я окончил реальное училище, но вместо историко-филологического факультета Томского университета, куда я послал свои бумаги, я оказался сначала на журналистской работе в «Известиях Златоустовского Совета рабочих и солдатских депутатов», а потом, когда поднялись против советской власти, спровоцированные на мятеж чешские легионы, вступил в красногвардейский отряд златоустовских рабочих под водительством большевика и храбреца Виталия Ковшова.
Это было в апреле 1918 года, а в партию я вступил лишь в феврале 1920 года. Потребовалось почти два года, чтобы я не книжно, а на опыте собственной жизни уяснил себе такую, казалось бы, простейшую истину, что борьба с белыми и вообще с буржуазией не может быть успешной, если эта борьба не идет под главенством авангарда рабочего класса, партии Ленина, партии коммунистов.
Нелегкое это было время и по обстоятельствам, мною пережитым, ив особенности по тому трудному процессу душевного и идейного формирования, который я прошел. Мне пришлось испытать на себе гнет колчаковщины. Обстоятельства сложились так, что я пережил ее в рядах автогрузовой части колчаковской армии, среди военных шоферов бывшей 13-й автомобильной роты, в большинстве своем насильно мобилизованных Колчаком. Среди них были большевики, они помогли мне довершить мое политическое воспитание. В этом воспитании сыграло большую роль так же и то, что меня в ноябре 1919 года жестоко избили колчаковские офицеры, тут-то я и понял поговорку: за битого двух небитых дают!
Пятидесятиградусный тихий сибирский мороз, сбившиеся вдоль великого Сибирского пути разбитые, вымерзающие колчаковские войска... Красная Армия наступала стремительно. И все же бывало, что впереди регулярных частей Красной Армии на двести верст шло партизанское восстание. Эшелоны отступавшей колчаковской армии забили железнодорожные пути от Омска до Владивостока, колчаковское командование подтянуло свои авточасти, стоявшие на железнодорожных платформах, к Новониколаевску, носились слухи о том, что белые решили «драпать» на автомобилях в Китай. Чтобы предупредить это бегство, военные шоферы предусмотрительно снимали магнето с машин и с помощью новониколаевских рабочих прятали эти драгоценные сердца машин. Тогда белое командование решило, перед тем как бежать из города, сбросить машины в Обь, и это тоже не удалось,— шоферы сговорились с желбатовцами, с железнодорожниками Новониколаевска, и драгоценные машины, которых не так тогда было много в России, были спасены. Это было торжество пролетарской солидарности. Я надеюсь, что когда-нибудь расскажу об этом незабываемом времени, о том, как партизанские части вошли в город и братались с восставшими рабочими, о том, как 51-я железная дивизия под командованием Василия Константиновича Блюхера, которого я знал еще с Челябинска, заняла город.
В тот же день я пошел в политотдел дивизии, где нашел своих земляков челябинцев и получил там брошюры и плакаты, которые мне казались прекрасными. Я принес их своим товарищам шоферам и провел первую политическую беседу на тему международного и внутреннего положения Советского Союза.
В феврале 1920 года я вступил в партию.
С помещиком, банкиром на битву мы идем,
Всем кулакам-вампирам мы гибель принесем!
Мы — красные солдаты, за бедный люд стоим,
За нивы и за хаты свободу отстоим!
Верно, какая непритязательная и отнюдь не мастерская строфа! А я всю жизнь повторяю ее с глубоким волнением, она воскрешает самое лучшее, что было в моей молодости.
Назначенный политруком автомотовелороты 26-й дивизии, я летом 1920 года не раз водил свою роту на вечернюю прогулку по пыльным и жарким улицам Барнаула. Мы пели тогда эту песню. Ее простые слова казались прекрасными — в них звенела высокая правда эпохи.
Политическая пропаганда и агитация в Красной Армии стали первой моей общественной работой, первой моей профессией, первым призванием.
В сентябре 1920 года, вскоре после окончания гражданской войны в Сибири, я вернулся в родной Челябинск и поступил на службу в политотдел губвоенкомата, где мне поручено было заведование краткосрочными — не дольше месяца — политшколами, куда направлялись рядовые красноармейцы пограмотней и потолковей.
Однако, кроме этой основной, требовавшей от меня систематического изучения политической литературы профессии, было у меня другое, затаенное стремление, которое я в то время даже и самому себе не осмелился бы назвать призванием,— стремление к литературному творчеству. Еще в реальном училище я с особенной охотой занимался русским языком, литературой, историей. У нас был печатный журнал «Первые шаги», в нем появились первые мои рассказы. Писал я также и стихи, но сам чувствовал, что они даются мне плохо.
Мои художественные вкусы не изменились с революцией, но, пожалуй, стали определеннее и острее. Мои требования к себе стали выше. Поэмы революционного содержания, которые я сочинял, меня самого больше не удовлетворяли, слишком силен был на них налет декадентства. Все сильнее тянуло писать художественную прозу. Замыслы мои в этом направлении издавна носили размах поистине «наполеоновский». Еще до революции представлялась мне какая-то грандиозная эпопея, которая должна была начинаться во время первой мировой войны. Я смело брался предсказывать исторические события,— начало революции в России я почему-то относил к 1926 году.
Всю зиму 1920—1921 годов я вел будничную работу в политотделе, работал, как всякий рядовой коммунист, но в то же время непрестанно и напряженно всматривался и думаю, что можно так сказать — вчувствовался во все то, что творилось вокруг.
Период, который тогда переживала страна и партия, был трудный, он требовал от членов партии какого-то другого героизма, чем период гражданской войны. Весной 1921 года у нас в Челябинске как-то разом обострились все затруднения. Примерно в феврале 1921 года на общегородском собрании был сделан доклад. Ничего особенно нового этот доклад не содержал, в нем приведены были цифры, свидетельствовавшие о том, что у нас все как будто бы благополучно и даже достигнуты кое-какие успехи. И тут один из наших товарищей, руководивших парторганизацией,— товарищ Локоцков взял слово. Он сказал, что докладчик не прав, что не так у нас все благополучно, как это, получается, по докладу. Это был трезвый, мужественный, спокойный взгляд в лицо правде. Тон этого выступления, характер этого человека, даже внешность Локоцкова нашли воплощение в «Неделе», в образе Робейко.
Предостережение товарища Локоцкова оправдалось. В скором времени началось большое кулацкое восстание, охватившее всю Центральную Сибирь. Восставшие захватили Курган, Петропавловск, прервали сообщение с центром, хлеб не мог вывозиться в промышленные центры, угроза голода вновь нависла над столицами и центральными промышленными районами страны. Тогда снабжение центра хлебом взяли на себя те губернии, которые не были отрезаны восстанием от столиц, и в частности Челябинская губерния. Мы отдали центру запасы нашего хлеба, что обострило продовольственное положение губернии и послужило толчком для новой волны недовольства, для новых вспышек кулацких восстаний.
Я помню, как наиболее неустойчивые элементы в парторганизации под давлением трудностей говорили: «Как мы можем отдавать наши запасы хлеба? А сами что будем есть?» И вот, как сейчас помню, один из руководителей парторганизации выступил на собрании и сказал: «Ну что ж, поддержим центр всем, что имеем! Сами ремни подтянем, а пролетарские центры спасем от голодной смерти!»
Да, это было героическое время!
После долгого заседания или собрания выходишь на улицу и сразу чувствуешь, что весенний вольный ветер ходит по городу, и с какой-то особенной силой ощущаешь свою молодость. И все, что дает весна и молодость,— все готов отдать борьбе за коммунизм, работе...
И вот однажды, в мартовский день, примерно такой, какой описан в «Неделе», я пришел домой рано. Были весенние сумерки, и мне так хотелось выразить во всей полноте богатство моих противоречивых впечатлений... Я взял в руку перо, но у меня ничего не вязалось. И я написал: «Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе!» Так возник отрывок, нечто вроде стихотворения в прозе. Но это все же не было то, что мне хотелось выразить. По-настоящему мне нравилась в нем только первая фраза. И все же в этом художественно слабом отрывке было заключено, словно в свернутом виде, все будущее содержание «Недели»...
Весной 1921 года Приуральский военный округ, центр которого находился в то время в Екатеринбурге (ныне Свердловск), организовал окружные политические курсы, и меня послали работать на эти курсы.
Бывают в жизни такие моменты, которые запоминаешь навсегда. Навсегда запомнился мне тот теплый и тихий вечер необычайно ранней и жаркой весны 1921 года, когда я, на шатком, вынесенном на зеленый двор столике, стал записывать то, что уже несколько месяцев теснилось в моей душе. Рядом пошумливал маленький самовар, я торопливо поужинал — небольшой ломтик плохо пропеченного черного хлеба с постным маслом казался лакомством — и, запивая морковным чаем свою вечернюю трапезу, записал первую фразу будущей повести: «В просветы перламутровые промеж сырых недвижных куч облаков синеет радостное небо...»
Солнце уже село, но темнело медленно, вечер все длился и никак не мог кончиться... И вдруг я, в который раз перебеляя эту первую страницу, нашел образ весны. Он представился мне сразу: словно въявь увидел я девушку, которая задремала, положила голову на колени и сидя уснула где-то на далекой лесной поляне.
То ли это была Аленушка с известной картины Васнецова, то ли отзвук стихотворения Бунина:
В стороне далекой от родного края
Девушкой-невестой снится мне весна...
То ли представилась мне та девушка, которую я любил. Но как только этот образ родился, все, что я писал, сразу налилось жизнью...
Тот двадцатидвухлетний юноша, который трудился над своей первой повестью, был в отношении литературном очень неопытен. Помню, как долго мучился я, пока не сделал простого открытия: что писать лучше всего не на двух сторонах бумажного листа, а на одной, иначе помногу раз, перенося с места на место какой-либо отработанный кусок текста, устанешь, бесконечно его, переписывая и запутаешься... А как не хотелось оставлять чистой оборотную сторону листа,— не хватало бумаги. Так, например, первые варианты «Недели» я писал на оберточных листах, предназначенных для развески чая, со штампом «фирма Высоцкого», так как в Челябинске была чаеразвесочная этой фирмы.
Работать приходилось мне в условиях довольно трудных. Я был тогда начальником Учебного отдела Окружных военно-политических курсов. Летом 1921 года в результате последствий гражданской войны, обостренных неурожаем, начался голод. Паек на курсах был уменьшен до полуфунта в день, то есть до двухсот граммов. Настроения среди курсантов в связи с демобилизацией были самые разнообразные (этот период получил впоследствии освещение в повести моей «Комиссары»), мне приходилось много выступать, поэтому для моей литературной работы оставалось чрезвычайно мало времени.
В конце лета я заболел и получил четырехмесячный отпуск. Провел я его в Москве, куда в то время переехал мой брат. После отпуска я остался в Москве, перевелся на педагогическую работу в одну из Высших военных школ и примерно с декабря 1921 года снова взялся за повесть. К этому времени у меня все уже было обдумано и много написано. Перечитав все написанное, я обнаружил много мест, которые мне не понравились, но в то же время убедился, что я на правильном пути. Дописать до конца — вот задача, которую я себе поставил.
В военной школе, где я работал, никто ничего не знал о том, что по вечерам я пишу повесть. Машинистка, которой я диктовал свою вещь, хранила по моей просьбе строгое молчание.
Когда же комиссар школы, мой старший друг Вячеслав, как-то зашел ко мне вечером и, застав меня за работой, спросил, что я пишу, я ответил ему, что готовлюсь в Институт красной профессуры.
Так, в полной тайне дописал я свою первую повесть. И вот «Неделя» закончена и перепечатана. Еще задолго до окончания работы я уже знал, куда именно отнесу свое произведение. То был самый крупный тогда, созданный по прямому указанию Владимира Ильича Ленина журнал «Красная новь».
В апреле 1922 года с огромным волнением принес я рукопись в редакцию журнала, видел, как ее при мне зарегистрировали, и на две недели,— срок, спустя который мне сказано было прийти за ответом,— постарался забыть о ней.
Ровно через две недели, в час пополудни, воспользовавшись перерывом в занятиях нашей школы, я отправился в редакцию. Секретарь редакции, навеки мне запомнившаяся, довольно уже пожилая, с добрым измученным лицом женщина, как-то особенно взглянула на меня темно-карими глазами и сказала: «Пройдите к редактору...»
Но редактора я не застал. Меня встретил Сергей Антонович Клычков, который ведал литературно-художественным отделом журнала. Высокого роста, с продолговатым лицом и длинными, видимо жесткими прямыми и темными волосами,— он мне показался похожим на индейца. Но глаза у него были русские, небольшие, быстрые, зеленоватые, очень внимательные.
— Значит, это вы — Либединский? — спросил он.— Ну, ладно, ваша вещь хозяину нашему (он имел в виду редактора журнала А. К. Воронского) понравилась. И мне тоже. По всему, конечно, видно, что вещь первая. Неровная очень...
Я молчал, взволнованный тем, как легко дается мне в руки этот первый успех.
«Неделя» была принята в журнал «Красная новь». Но редактор журнала А. К. Воронский, когда я пришел для разговора с ним, поставил меня в известность, что повесть моя пойдет не в журнале, а в альманахе «Наши дни» № 2. Я не протестовал, вопрос о месте напечатания казался мне маловажным. Опыт убедил меня впоследствии, что я был прав.
Осенью 1922 года, когда я с очередным рапортом вошел в кабинет комиссара, Вячеслав, приняв мой рапорт, спросил, показывая мне газету,— не помню «Известия» или «Правду».
— Погляди-ка, здесь какого-то Ю. Либединского называют, уж не родственник ли твой?
Я взял газету. Это была статья о литературе, в которой наряду с другими именами молодых писателей упоминалось и мое имя.
— Это обо мне! — ответил я со смущением и, понятно, с некоторой гордостью.
— О тебе? — спросил он с удивлением.
Мы жили рядом, дружили, он имел основания удивляться.
Казалось бы, все благоприятствовало тому, чтобы мне, в дальнейшем сблизиться с А. К. Воронским. Но в то время в Москве возниц второй литературно-художественный журнал «Молодая гвардня», где группировалась литературная молодежь коммунистического направления. Я пошел в этот журнал, стал работать в нем, принял деятельное участие в создании группы «Октябрь», в организации МАПП, выступал на заседаниях, спорил, «объединялся», «раскалывался» и т. д.
Но это было лишь поверхностью моей жизни, пестрой и разнообразной...
В конце 1923 года я демобилизовался из Красной Армии. Этим был положен конец целому периоду моей жизни, когда я вел политработу в рядах Красной Армии, что крепко связывало меня с жизнью. Я решил, что мне следует пойти на завод, чтобы черпать материал для будущих своих произведений. В Замоскворецком райкоме партии мне посоветовали прикрепиться к ячейке завода им. Владимира Ильича. И незадолго до смерти Ленина я пошел работать на завод.
Помню, как, придя в клуб завода, я увидел на красном полотнище, прибитом к заиндевевшей стене, такие слова:
Устал — встряхнись,
Ослаб — подтянись,
Забыл — вспомни:
Революция не кончилась!
Этот призыв был суров и угрюм. Суровостью веяло от всей обстановки. Помещение было освещено слабо, паровое отопление не действовало, и только в одной из комнат топилась печка-буржуйка... Я так и не узнал, кто автор этого поистине замечательного призыва, но этими словами открыл я свою записную книжку 1924 года, проникнутую ощущением тяжелой утраты, всю меру которой мы с особенной силой ощущаем сейчас, по прошествии более трех десятилетий — смерти Владимира Ильича.
На заводе я руководил рабкоровским кружком, принимал участие в работе с ленинским призывом, потом стал редактировать заводскую стенную газету «Редуктор». Спустя некоторое время я стал сам работать на токарном станке.
Работа на заводе дала мне конкретное знакомство с жизнью рабочего человека, совсем по-новому, словно изнутри, увидел я своих друзей по армии, комиссаров рабочего «происхождения — добрался до их корней... Тогда возникла повесть «Комиссары», которая обдумывалась под непрестанный и монотонный, изрядно утомительный шум трансмиссий, под металлический звук работающего резца.
В будни заводской жизни я включился сразу как редактор стенной газеты. Но меня интересовало прошлое завода, и я собрал тогда те материалы по истории завода и в особенности по возникновению там революционного движения, которые я до сих пор использую в творческой работе.
Сил было много: я успевал и книги писать, и принимать активное участие в партийной жизни. Жадный интерес к тому, что происходит в стране, не давал мне покоя. Я часто бывал на московских предприятиях, много ездил.
В 1928 году «Колхоз-центр», в предвидении предстоящей коллективизации, предложил писателям поездки по колхозам. Я поехал в коммуну «Коминтерн» Каховского района, меня влекло туда желание посмотреть места, откуда я родом. Днепрогэс был уже спроектирован, в газетах писали, что днепровские пороги будут покрыты водой. Значит, я их уже никогда не увижу? Направляясь в Каховку, я в Днепропетровске примкнул к экскурсии и на «дубе» — большой лодке, под управлением лоцмана, потомка запорожцев, проехал через пороги,— впечатления незабываемые.
Пребывание в коммуне впоследствии нашло отражение в моей повести «Накануне».
Переехав в 1928 году в Ленинград, я прикрепился к партийной организации «Красного путиловца». Первая пятилетка на этом замечательном заводе проходила на моих глазах. В 1930 году «Красный путиловец» освоил производство первого отечественного трактора. Это отчасти предопределило мою поездку летом 1931 года на Сталинградский тракторный, где я вошел в состав бригады газеты «Правда», вел газету «Правда в кузнечном цеху». Трудное освоение серийного выпуска новых советских тракторов прошло на моих глазах и в какой-то степени при моем участии.
Все эти годы первой и второй пятилетки я стремился быть там, где происходила социалистическая перестройка жизни страны. В 1933 году я поехал на Кубань,— меня интересовала работа политотделов МТС. Во время этой поездки я заехал так же в Кабардино-Балкарию. Никогда не забыть мне того чувства, с каким оглядывался я вокруг, когда оказался на тех крутых, пересеченных быстрыми реками нагорьях, на которых вдоль шоссе Пятигорск — Нальчик стоят большие кабардинские селения, ныне районные центры республики: Нижний Баксан и Нижний Чегем. Взгляд привлекали то белые, то розовые, то голубые чистенькие домики с верандами, пышные фруктовые сады за плетнями, необыкновенно искусно сплетенными. А когда выезжаешь за околицу, куда ни кинешь взгляд — повсюду видны были тщательно распаханные или зеленеющие поля,— кукуруза, подсолнух, пшеница, овсы...
И, глядя на все это, я мысленно спрашивал: «Что же это такое? Неужели за время, прошедшее после гражданской войны, то есть немного более чем десять лет, этот небольшой и древний, почти не прошедший капиталистического развития народ проделал путь от феодализма к социализму? Так значит вот что может сделать за кратчайшие исторические сроки народ, который до революции был отсталым, если ему удалось свергнуть иго эксплуататорских классов и взять судьбу в свои руки, если он идет по пути, указанному учением Ленина!»
Из Кабардино-Балкарии уехал я с ощущением огромного богатства и новизны впечатлений, уехал с твердым намерением снова вернуться туда. Был ли я в Москве или в Ленинграде, я в библиотеках и книжных магазинах разыскивал те книги, которые помогли бы мне в изучении жизни Кабардино-Балкарии. Впрочем, изучение это в то время не имело еще ясно осознанной цели,— я был движим интересом совершенно непосредственным. Еще в Кабарде узнал я кое-что о Нартском эпосе,— «Сведения о кавказских горцах» ввели меня в страну этих причудливых легенд, от которых веет тысячелетней стариной. Следуя по этой старинной тропе, я попал в область нартов осетинских, а потом и к нартам Ингушетии, Чечни, Карачая.
Посещение Кабарды пробудило у меня интерес к ближайшим соседям и родичам кабардинцев. Я побывал не только в Кабардинских и балкарских аулах, но и в осетинских и в карачаевских, старался понять их жизнь, быт и нравы. И я заметил, что при существенных чертах национального различия у всех этих народов гораздо больше сходства, чем различия, а имеющиеся различия в значительной мере объясняются географическими условиями. Я заметил, что так называемые Верхние, то есть горные аулы Карачая, Балкарии и Осетии живут очень, похоже, а так называемые плоскостные аулы, населенные этими же народами, живут по-другому.
Вот мне и пришла мысль создать образ народа, наподобие того, как писатель создает типический образ своего героя, собирая его из отдельных черт, принадлежащих действительным людям. Ведь ни Онегина, ни Печорина, ни Чичикова не существовало,— Пушкин, Лермонтов и Гоголь создали их, собрали из множества разных людей. Так вот я и решил создать собирательный образ северокавказского народа, придав ему черты, общие некоторым родственным и соседствующим кавказским народам.
Я пришел к выводу, что всем этим народам свойственны общие нравственные воззрения, особенности истории, и, исходя из этой общности, стал у меня возникать образ черкеса Науруза,— некоторые черты которого я взял из биографии Бетала Калмыкова, а другие из биографии моего приятеля карачаевца Науруза Лепшокова.. Сначала я выразил все это в форме киносценария, а потом развернул весь этот мотив в романе, которому дал название «Баташ и Батай». Но я знал, что «Баташ и Батай» — это только поэтическая запевка моей работы о пути небольшого, но самобытного кавказского народа, сначала в русской революции, а потом в борьбе за социализм и в строительстве его.
По мере того как я писал, еще одна существенная особенность все резче стала обозначаться в моем новом романе. В эпоху, которую я изображал, капитализм уже проник на Северный Кавказ. Вчера еще дикие феодалы, вроде одного из главных героев моего романа — князя Темиркана, Батыжева, оказались включенными в грабительскую систему финансового капитала, который с помощью царизма и опираясь на этих феодалов совершил поистине разбойничье нападение на общественные пастбища небольшого пастушеского народа. У кого мог искать защиты этот ограбленный, притиснутый к снеговому хребту народ? Только у русского рабочего класса, у его боевой партии! Так возник в моем романе образ большевика Константина Черемухова. Некоторые черты его характера, факты его деятельности взяты мною из биографии Сергея Мироновича Кирова, который в ту эпоху вел подпольную работу во Владикавказе и после разгрома восстания на Зольских пастбищах в Кабарде установил связь с главарями восстания.
Война застала меня за работой. Большая книга, любимое заветное дело пяти последних лет, осталась незавершенной. Так иссякают колодцы: вода ушла, печально сухое дно родника. Все ушло туда, где стонала, пылала, обливалась кровью западная граница от моря до моря. А я еще дома. Почему я дома? Все привычное вокруг,— и сад, и лес, и комната, и письменный стол,— все стало призрачно и нереально. Реален только взрывчатый грохот сводок. А я здесь, в тишине своего дома? Только оттого, что эта тишина еще не нарушена?..
Так я вступил в народное ополчение.
Москва затемнена. Сброшены прозрачные одежды электрического света, придававшие городу неспокойную и бессонную красоту. Посредине русской земли, раскинувшись на сотни квадратных километров, лежит великая столица. Она затаилась в синей броне июньской темноты. Знакомые дома стали неузнаваемо грозными, кварталы приобрели слитность и выпуклость бастионов, Москва кажется крепостью,— она станет крепостью!
Мы уходим из Москвы.
Горбатые старые улицы Пресни не могут вместить поток ополченских полков, все прибывающий. Нас остановили. Полки построились в одну колонну, поход начался... И вот перед нами громадное — не обхватишь глазом! — колхозное поле от края до края, поле, на котором под луной, высокой и маленькой, тихо качаются хлеба. Впереди и сбоку над этой огромной равниной мечутся, бродят, перекрещиваются, разбегаются в разные стороны высокие световые столбы прожекторов.
Так вот он, итог жизни: это необозримо широкое и тихое колхозное поле, которое стерегут прожекторы, бессонные часовые Москвы... Мы вышли из черных лесов, мы идем на запад!
Народное ополчение было для меня лишь прелюдией Великой Отечественной войны. С октября 1941 года я начал вести журналистскую работу в военной газете «Красный воин».
Переживания Великой Отечественной войны омолодили мою душу. Выезжая на фронт, бывая в воинских частях, я видел советский народ в состоянии величайшего патриотического подъема. Я встречал сверстников моих, участников гражданской войны, комиссаров и командиров, с честью решавших новые боевые задачи, я познакомился с представителями советской молодежи, с героическим поколением Зои Космодемьянской и Александра Матросова. Повести — «Гвардейцы», «Ополченцы» и «Пушка Югова», много рассказов и очерков написал я за войну. Но еще больше у меня записано: начат новый роман, который и посейчас находится в черновиках, так как конец войны сразу вернул меня к неоконченной работе над кавказской темой. Сейчас мне хочется продолжить его и закончить его современной эпохой.
Я переработал и дописал то, что перед началом войны вышло под названием «Баташ и Батай»,— роман теперь называется «Горы и люди». Заканчивая этот роман, я уже видел впереди новый, являющийся продолжением предыдущего. Так возник замысел романа «Зарево». В центре сюжета нового романа должна была находиться знаменитая бакинская стачка лета 1914 года. Этот замысел обусловил мои поездки в Баку и по Азербайджану. Я снова побывал в Кабарде и в Северной Осетии, работал над архивами в Ставрополе и Тифлисе, где собирал материалы для новых глав «Зарева» и для следующего романа «Утро Советов», который закончил в 1957 году, завершив тем самым свою трилогию.
Работая над историко-революционной темой, я обращался все время к прошлому. Но сегодняшний день жизни советского народа всегда интересовал меня. За эти годы я опубликовал много очерков и рассказов на современные темы. И сейчас, когда начинает сказываться возраст и болезнь мешает с прежней легкостью ездить по стране, записные книжки, собранные за много лет, утешают меня,— мне до конца жизни есть о чем писать!
Советское общество строилось на моих глазах, при моем участии, и я задумал выпустить сборник рассказов и очерков и назвать его «Связь времен». Его темой будет мысль о единстве нашей советской эпохи, в этом сборнике будут показаны новые люди, выросшие в нашей стране, трудности и успехи нашего великого дела. Книжка «Коммунисты», написанная мною к сорокалетию Октября и выпущенная Детиздатом, является первой попыткой воплотить этот замысел.
Популярные статьи сайта из раздела «Сны и магия»
.
Магия приворота
Приворот является магическим воздействием на человека помимо его воли. Принято различать два вида приворота – любовный и сексуальный. Чем же они отличаются между собой?
По данным статистики, наши соотечественницы ежегодно тратят баснословные суммы денег на экстрасенсов, гадалок. Воистину, вера в силу слова огромна. Но оправдана ли она?
Порча насылается на человека намеренно, при этом считается, что она действует на биоэнергетику жертвы. Наиболее уязвимыми являются дети, беременные и кормящие женщины.
Испокон веков люди пытались приворожить любимого человека и делали это с помощью магии. Существуют готовые рецепты приворотов, но надежнее обратиться к магу.
Достаточно ясные образы из сна производят неизгладимое впечатление на проснувшегося человека. Если через какое-то время события во сне воплощаются наяву, то люди убеждаются в том, что данный сон был вещим. Вещие сны отличаются от обычных тем, что они, за редким исключением, имеют прямое значение. Вещий сон всегда яркий, запоминающийся...
Существует стойкое убеждение, что сны про умерших людей не относятся к жанру ужасов, а, напротив, часто являются вещими снами. Так, например, стоит прислушиваться к словам покойников, потому что все они как правило являются прямыми и правдивыми, в отличие от иносказаний, которые произносят другие персонажи наших сновидений...
Если приснился какой-то плохой сон, то он запоминается почти всем и не выходит из головы длительное время. Часто человека пугает даже не столько само содержимое сновидения, а его последствия, ведь большинство из нас верит, что сны мы видим совсем не напрасно. Как выяснили ученые, плохой сон чаще всего снится человеку уже под самое утро...
Согласно Миллеру, сны, в которых снятся кошки – знак, предвещающий неудачу. Кроме случаев, когда кошку удается убить или прогнать. Если кошка нападает на сновидца, то это означает...
Как правило, змеи – это всегда что-то нехорошее, это предвестники будущих неприятностей. Если снятся змеи, которые активно шевелятся и извиваются, то говорят о том, что ...
Снятся деньги обычно к хлопотам, связанным с самыми разными сферами жизни людей. При этом надо обращать внимание, что за деньги снятся – медные, золотые или бумажные...
Сонник Миллера обещает, что если во сне паук плетет паутину, то в доме все будет спокойно и мирно, а если просто снятся пауки, то надо более внимательно отнестись к своей работе, и тогда...
При выборе имени для ребенка необходимо обращать внимание на сочетание выбранного имени и отчества. Предлагаем вам несколько практических советов и рекомендаций.
Хорошее сочетание имени и фамилии играет заметную роль для формирования комфортного существования и счастливой судьбы каждого из нас. Как же его добиться?
Еще недавно многие полагали, что брак по расчету - это архаический пережиток прошлого. Тем не менее, этот вид брака благополучно существует и в наши дни.
Очевидно, что уход за собой необходим любой девушке и женщине в любом возрасте. Но в чем он должен заключаться? С чего начать?
Представляем вам примерный список процедур по уходу за собой в домашних условиях, который вы можете взять за основу и переделать непосредственно под себя.
Та-а-а-к… Повеселилась вчера на дружеской вечеринке… а сегодня из зеркала смотрит на меня незнакомая тётя: убедительные круги под глазами, синева, а первые морщинки
просто кричат о моём биологическом возрасте всем окружающим. Выход один – маскироваться!
Нанесение косметических масок для кожи - одна из самых популярных и эффективных процедур, заметно улучшающая состояние кожных покровов и позволяющая насытить кожу лица необходимыми витаминами. Приготовление масок занимает буквально несколько минут!
Каждая женщина в состоянии выглядеть исключительно стильно, тратя на обновление своего гардероба вполне посильные суммы. И добиться этого совсем несложно – достаточно следовать нескольким простым правилам.
С давних времен и до наших дней люди верят в магическую силу камней, в то, что энергия камня сможет защитить от опасности, поможет человеку быть здоровым и счастливым.
Для выбора амулета не очень важно, соответствует ли минерал нужному знаку Зодиака его владельца. Тут дело совершенно в другом.