Мне рано захотелось быть самостоятельным и взрослым. В великом унынии томился я за партой. Буйный, безмерно отважный мир мерещился мне, тревожил меня.
Поэтому-то, окончив поселковую и проучившись один год в павлодарской низшей сельскохозяйственной школе, я счел свое образование законченным и, полный страстного желания перемены мест и труда, поступил помощником приказчика в магазин.
Да, труд мне достался немалый? Порой я визжал, как щенок, от усталости, и крупные слезы лились из моих глаз. Да и пространства достались мне тоже немалые! Много дней бродил я по степи с фургонами, выменивая у казахов масло на дешевую и скверную мануфактуру.
Некоторое время затем я служил матросом, но мне так надоело мыть шваброй палубу, что я бросил пароход и поступил учеником в павлодарскую типографию. Полгода спустя я превратился в наборщика.
Разумеется, получив профессию, я еще больше захотел путешествовать, добраться если не до Петербурга, то хотя бы до залихватской и бесшабашной Волги.
Я завидовал дивным странствованиям моего отца, восхищался его задумчиво-серьезными, замысловатыми воспоминаниями. Мало того, что обошел всю Россию,- он ухитрился добраться вместе с другими паломниками до загадочного и далекого Иерусалима! Русь, значит, не так страшна и дика, как о ней пишут. Какая у отца беззаботная улыбка, какой довольный смех!
При виде отца я делал хмурое лицо. Он понимал меня, но, щадя мое отрочество, все еще отговаривал. Наконец он признал, что его кровь - кровь странника и рассказчика - сказывается, и сказал: «Получай письмо к Овчинникову. Понравишься - он устроит твою судьбу».
Сторож омского кафедрального собора Овчинников, кроме невинного занятия по охране, как я узнал позже, был вдобавок ростовщиком, торговцем опиума и представлял интересы крупного курганского предпринимателя Власа Данилыча Галямина, который, кроме кожевенного завода, обувных мастерских и магазина, владел несколькими передвижными увеселительными балаганами.
Я заработал два-три десятка рублей на чаевых при буфете духовного подворья. Овчинников тут же выманил у меня деньги, всучив какие-то фокуснические факирские «принадлежности». Когда я опомнился и стал браниться, он дал мне записку к Галямину, обещав великую славу и деньги в балаганах.
Галямин, видимо поверивший в мое страстное желание быть балаганным артистом, стал посылать меня на ярмарки. Я сидел о кассе, выходил зазывать зрителей на раус и вел несложную бухгалтерию балагана.
Я сочинял «антре» - короткие комические сценки для клоунов - и помогал готовить пантомимы по старинным спискам, которые, наверное, наследовали русские скоморохи от византийских циркачей, а те - от древнеримских. Немногие знания, что я получал от балаганщиков, мне хотелось пополнить знаниями из книг...
Попривыкнув ко мне, Галямин разрешил показать мои «опыты» на балаганной сцене. Я выходил три или четыре раза, но всегда с треском проваливался. Теперь мне просто стыдно было поднимать глаза на людей. Печально я глядел на факирские книги...
Я вновь возмечтал о типографии. К весне поступил туда, но получил письмо от дяди, который звал меня на Иртыш, обещая хорошее место, на котором работы будет немного, а свободного времени для учения сколько угодно: «Хоть на университет учись!»
Ах, кабы да мне в университет! Скажем, в Томский...
Я покинул Курган. Мой дядя, подрядчик Петров, обманул меня. Места в Семипалатинске не оказалось. Я еле дотянул до начала лета. Не хотелось мне бесславно возвращаться в Омск или Курган, и я решил продолжать свои «факирские опыты», изучив их на месте, то есть в Индии.
И я пошел в Индию.
За весну, лето и осень 1913 года вместе с двумя своими приятелями я прошел пешком через нынешние целинные земли, через пески и дебри Семиречья, вдоль гор, многие сотни километров от Семипалатинска до железнодорожной станции Арысь.
Мои спутники застряли в разных местах по дороге, а я в Арыси сел в поезд и «зайцем» добрался до Ташкента, откуда попал в Бухару.
Здесь, в Новой Бухаре, при резиденции русского политического агентства, имелась небольшая типография. Я поступил туда наборщиком...
Какая жгучая, огнедышащая лазурь неба над Бухарой, и как я наслаждался ею! А в Индии еще жарче, еще красивее, еще лазурнее!
Но, оказывается, мало немого восхищения предстоящим путем в Индию, а еще нужен заграничный паспорт!
Я пошел в канцелярию консульства. Мне затратить на заграничный паспорт что-то вроде двадцати пяти рублей? Да я зарабатываю в день не больше полтинника! Мне придется два года, по крайней мере, работать и копить! Ну что же, буду копить.
Не очень-то много я накопил. Заказов в типографии становилось все меньше и меньше; месяца через полтора меня уволили.
Я опять направился в Курган, но застрял по дороге в Екатеринбурге.
Я выступал в балаганах, был факиром, фокусником, борцом чемпионата, гипнотизером, куплетистом, сочинял для крошечных трупп драматических артистов, игравших вместе с любителями, мелодрамы. Балаганная публика не аплодировала мне, а презрительно ждала следующего номера, куплетов моих никто не слушал, пьес моих не смотрели! Помню, китаец-фокусник, владелец одного балагана, сказал мне спокойным, ровным тоном:
- Твоя очень несмешной клоун. Твоя лучше ищи себе другой работы, чтоб развеселился. Тогда приходи.
Где уж там прийти!
Зимой, в начале 1915 года, я пришел пешком из Челябинска в Курган. В городе открылась новая типография, печатавшая унылый, подслеповатый журнальчик «Народная газета», обсуждавший вопросы сибирской кооперации и маслоделия. Типография принадлежала огромному и очень богатому кооперативу - Союзу сибирских маслодельных артелей.
Наборщиков туда брали охотно, так как многие рабочие были мобилизованы, а меня освободила от войны сильная близорукость.
После первой же получки, позванивая в кармане серебряными монетами, я пошел к дому Галямина. Галямин уже умер, наследники продали балаганы, в доме его шумели другие жильцы. Странно нежное чувство к ушедшим жильцам-балаганщикам мерцало у меня на сердце. «Описать бы все это»,- подумал я впервые. Мне прежде и в голову не приходило, что я могу описать все, что вижу вокруг себя, тем более прозой.
Но как писать? Стихи у меня получались явно плохие, куплеты были и того хуже - мне ли браться за рассказы или роман!
«По-видимому, для того чтобы описать в книгах виденное, нужно не только хорошо знать жизнь, но и все искусства: живопись, скульптуру, архитектуру, музыку»,- думал я.
А какую я знал живопись? Иконы в церквах или рисунки в журналах! Я ведь не видел ни одной картины, не был ни в одном музее, не видел ни одного памятника искусства, кроме разве тех, что показывали изредка на экране синематографа. Музыка была знакома мне только по граммофонным пластинкам да по тем вальсам и маршам, которые играл в городском саду оркестр Вольного пожарного общества.
Тогда я достал описание какого-то музея и, бродя по берегам Тобола, сам создал себе музей в воображении.
Я входил в прохладный и нарядный вестибюль, молча поднимался по серой мраморной лестнице и тихо шел из зала в зал, пытливо глядя на стены. Я видел вавилонские и ассирийские древности; египетское искусство, греческое, византийское, но его довольно смутно, средневековое, которое я восстанавливал по романам Гюго, и, наконец, искусство возрождения. О, разумеется, знал я и импрессионизм! Ведь в библиотеке получали «Аполлон» и «Золотое руно». Пройдя залы импрессионизма, я вздыхал с облегчением: не потому, что импрессионизм утомлял меня, а потому, что воображение, сделав огромное усилие, оставляло меня.
Я оглядывался. Передо мной струился Тобол; на берегу, тихо шикая друг на друга, сидели мальчишки с длинными и тонкими удилищами. Вечером они будут ловить раков, зажгут костры и повесят над ними большие ведра с водой.
Описать все это нужно, но - как?
И достин ли я этого грозного счастья?
Я возвращался в город, быть может еще более усталый, чем, если б действительно побывал в музее.
Вскоре я познакомился с курганским поэтом Кондратием Худяковым, человеком нежной и живой фантазии, дивного упорства и острого таланта, который, к сожалению, он не успел развернуть полностью: он умер во время гражданской войны от тифа.
Чуткий и ласковый, Кондратий Худяков ободрял меня. Мои первые рассказы я читал ему. Они были, затем опубликованы в газете «Приишимье», в соседнем городке Петропавловске,- не по его ли рекомендации?
Первым был напечатан рассказ «Сын осени», потом последовали «Рао», «Золото», «Ненависть», «Северное марево», «Нио», «Хромоногий», «Писатель», «Сын человеческий», «Сон Ермака», «Черт», «Над Ледовитым океаном», «На горе Иык», «Зеленое пламя», «Мысли, как цветы», «Чайник», «Две гранки» и рассказ «На Иртыше». Как видите, я писал очень много. Ведь эти рассказы были написаны и напечатаны в течение одного года!
Ну, а затем пришло чудо.
Я послал рассказ «На Иртыше» М. Горькому, и он ответил мне благожелательным письмом. Позже он напечатал этот рассказ во «Втором сборнике пролетарских писателей», что вышел в Петрограде в 1918 году.
Итак, я писатель, я на ногах.
Иногда ночью я просыпался от страха: не приснилось ли мне все это?
В феврале 1917 года я по-прежнему работал наборщиком в типографии «Народной газеты». Правда, теперь типография наша печатала и другие заказы. Например, каждый вечер возле типографии собирались мальчишки, которые вскоре разбегались во все стороны, крича: «Экстренный выпуск телеграмм! Последние новости с театра военных действий!»
Газета «Приишимье» по-прежнему часто печатала мои рассказы. Газета была бедная, прогрессивная и, разумеется, не платила мне ни копейки. Но я все равно был доволен тем, что помогаю газете, и, кроме рассказов, посылал туда много корреспонденции и вел даже целый отдел, который назывался «Курганская жизнь» или что-то в этом роде...
В начале марта петроградские газеты стали прибывать в Курган с опозданием. Это тревожило. Мобилизованные, которых в городе было много, ходили погруженными в тяжкие думы. А затем прекратились и телеграммы, которые мы печатали в наших «экстренных выпусках». На телеграфе говорили: «Телеграммы есть, но задержаны». Кем? Почему? Телеграфисты в недоумении разводили руками.
И вот однажды вечером, когда мы уже «шабашили», принесли огромную пачку телеграмм:
- Делайте с ними что хотите, но мы их держать больше не в состоянии.
Мы жадно прочли телеграммы. Невиданный шум начался в типографии.
Путиловские рабочие забастовали! К ним присоединились рабочие других петроградских заводов. Появились баррикады. Павловский полк перешел на сторону восставших. Городовых и «филеров» пулями снимают с чердаков. На баррикадах - красные знамена. Среди баррикад и ликующих толп народа бегают мальчишки и продают новую газету со странным, непривычным названием: «Известия»!.. Как приятно слышать звонкое название этой газеты!
Из правления Союза сибирских маслодельных артелей прибежали взволнованные конторщики; среди них были и политические ссыльные. Телеграммы немедленно печатать! Само правление в растерянности: говорят, будто на подавление петроградского восстания двинуты войска с фронта...
- Нам надо поддержать революцию!
И мы решили - поддержать.
Мы набрали телеграммы крупным шрифтом, с тем, чтобы печатать их на бумаге афишного размера...
С какой радостью раскрыли мы дня через три-четыре первый номер «Известий»! На душе было необычайно легко, и казалось, что все вокруг улыбается, дышит весело, все полно светом и теплом. И долго-долго не покидало меня это бодрое и высокое чувство радости, смелости, уверенности в силе человека, в его правде, в его доблести и стремлении всей душой биться за правду, мир, справедливость.
Я плохо был подготовлен к политической деятельности, так как интересовался главным образом искусством, однако меня сразу же после февральской революции выдвинули на несколько «постов»: в Курганский комитет общественной безопасности, в городскую думу, в Совет рабочих и солдатских депутатов, в профессиональный союз печатников. Большинство грамотных рабочих было в армии, в городах осталась совсем незрелая молодежь, и хотя я был политически малообразован,- на теперешний взгляд, даже до странного мало,- все же среди курганских рабочих я считался, по-видимому, сравнительно культурным. Типографщики вскоре избрали меня депутатом на конференцию работников печатного дела Западной Сибири. Итак, я в Омске, и даже делегат конференции!
Просматривая сейчас тетрадку, куда сорок лет назад были вклеены узкие газетные столбики моих первых рассказов, я обнаружил протокол заседания конференции, написанный моей рукой. Конференция избрала меня секретарем Западно-Сибирского бюро рабочих печатного дела. Почему? Наверное, потому, что «писатель» и «ему пишет Горький»: делегатов на конференции было не более пятнадцати, и я, конечно, похвастался письмами Горького и читал делегатам свои рассказы.
Меня оставили в Омске. Я работал наборщиком в эсеровской типографии «Земля и воля», вел заседания бюро печатников, где занимал самые крайние левые позиции, рассылал профсоюзную информацию и даже - какая самонадеянность! - редактировал печатные бюллетени бюро. Когда организовалась омская Красная гвардия, я вступил в нее и вместе со мною некоторые мои товарищи по бюро, которые к тому времени заметно полевели. Да и нельзя было не полеветь! Омск, административный центр Степного края, был городом чиновников, купцов и богатых казаков. Здесь был дворец генерал-губернатора, кадетский корпус и жило много состоятельных людей, приехавших сюда из Москвы и Петербурга перед Октябрем.
Если реакция имела в Омске подготовленную почву, то и Октябрь имел тоже много сторонников среди солдат в казармах и рабочих на пристанях, железной дороге, заводах и мастерских.
Мы мгновенно разоружили кадетский корпус, рядовые казаки немедленно перешли к нам, солдаты давно уже были на нашей стороне, офицеры бежали в станицы - и нам ничего не оставалось, как только радоваться.
Повышения заработной платы и уменьшения десятичасового рабочего дня мы добились еще до Октябрьского переворота, так что как будто после Октября не свершилось ничего особенного. Мы жили по-прежнему бедно, по-прежнему в тех же лачугах и углах, что и раньше, по-прежнему ходили каждое утро покупать на базар картошку, которая все дорожала и дорожала, и по-прежнему я обедал на толкучке в так называемом обжорном ряду.
Да, внешне мы переменились очень мало. Мы ходили в тех же заплатанных пальто и рубашках, в которых мы проходили всю войну. Но внутренне изменилось чрезвычайно многое: все глядевшие на нас видели, казалось мне, что лица наши дышат необычайным счастьем. Честное слово, мне временами думалось, что от меня разбегаются лучи, что шаги мои сверкают. Мы были глубоко и торжественно убеждены, что справедливость восторжествовала навсегда, что так легко побежденный враг никогда не оправится. Мы очень верили в людей. Уныние и скорбь исчезли от нас навсегда. Даже капиталисты скоро признают нашу правоту и в дальнейшем будут помогать нам, а не мешать.
Я передаю не слова, которые мы говорили, а чувства, владевшие нами, молодежью типографий, заводов, казарм. Мы, разумеется, часто» восклицали о бдительности, о страшном капитализме, который не скоро» сдаст свои позиции и с которым нам предстоят битвы, но в душе мы были надменно уверены, что со всем темным прошлым покончено, что оно никогда не возвратится. Как же вернется тьма, если перед нами свет?..
Однажды ко мне на Проломную прибежал шахтер Саницын: «Красногвардейцы мобилизованы! В казармы! Казаки многих станиц восстали. К Омску двигаются белочехи».
Дней через десять нас погрузили в теплушки и переправили по горячему железнодорожному мосту через Иртыш. Километрах в тридцати от города мы приняли бой. Многих из нас убили и ранили. Перенеся раненых в теплушки, мы отступили к мосту.
Здесь мы стояли еще дня четыре, а затем снова приняли бой, потому что белочехи и казаки ворвались в железнодорожный поселок. И снова были раненые и убитые, и снова мы отступили.
Поезд наш тянулся к Омску по раскаленному мосту. Где-то рядом рвались снаряды. Осколки их звенели уныло и пронзительно среди ферм моста. Мы бледнели и поднимались. На Иртыше дымили пароходы, и, глядя на красивый белый пароход «Андрей Первозванный», никак недумалось, что этот пароход вскоре причинит мне горчайшее разочарование, когда-либо испытанное.
Нас не направляли в бой, а перевели на караул в крепость. Красногвардейцев посчитали отважными, но малоопытными бойцами. «Учитесь, учитесь!» - строго говорил перед нашим строем командарм в хрустящей кожанке и голубом суконном шлеме с малиновой звездой.
Учились мы старательно, и в силу этой старательности ряды наши редели: все чаще и чаще отправляли кого-нибудь из нас на опасный участок фронта. Мне приходилось стоять на часах подряд четверо суток и более.
Тревожная и острая жара, точеные линии песка вдоль Иртыша, беленый известью вход в подземный склад оружия. Где-то гневно ухают пушки. Вздрогнешь, вытянешь лицо, прислушаешься, но, в конце концов, и к этому можно привыкнуть. Я прислонял винтовку к дверям склада, садился на бревнышко, доставал тетрадку и писал последний акт своей пьесы - «Защита Омска»...
Я писал и с увлечением и с беспокойством. Что-то долго, часов, пожалуй, десять, не сменяли меня.
Вдруг карандаш задрожал в моей руке. Я взволнованно вскочил, не веря своим глазам. Мимо крепости, выпуская густые клубы дыма, плыл вниз по течению «Андрей Первозванный», сопровождаемый буксирными пароходами. На палубах толпились красногвардейцы, последний буксирик строчил из пулемета по железнодорожному мосту, а из капитанской будки «Андрея Первозванного» высокий командарм в кожанке что-то кричал, в рупор.
Минут пятнадцать погодя прибежал шахтер Саницын и, еле переводя дух, смущенно сказал:
- Чего ты тут сидишь? Чехи и белоказаки уже в городе.
- Почему же нас не известили, что отступают?
- Провода перерезали. Ну, прощай.
Горькая тоска разочарования охватила меня. Как же это можно оставить меня? Как же это можно без меня отступать?
Законы войны не обращают никакого внимания на страдания отдельного человека, даже если он считает себя чрезвычайно нужным и ценным. И я начал испытывать этот закон на себе. Жизнь, как бы вторя мне, кивала головой и одновременно, предоставив действовать другим силам, небрежно закрыла двери в мир, который я так любил.
Пулеметная лента пересекала мою грудь. Я швырнул ленту вслед за винтовкой в Иртыш...
Я работал в Омске в типографии.
День ото дня Омск - рабочий, мужицкий, то есть солдатский, мобилизованный - становился все более зол и сердит, а другой Омск - помещичий, белоказачий - делался все более сумрачным и жестоким.
Да, трудновато жить среди этих низкоэтажных, деревянных, бледных и хриплых улиц! Черная, унылая тоска терзала меня. Но временами я все же думал: «Так ли уж надо подчиняться этой тоске?»
И как-то, вернувшись из типографии, я сел в изнеможении за стол, усмехнулся и вдруг написал несколько сказок, наполненных неодолимым и неистовым славословием жизни...
В одну из обычных сверхурочных ночей, под утро, меня поманил в корректорскую печатник - забыл, к сожалению, его фамилию. Печатник сказал: «Против Колчака восстание!» Он был бледен. Я тоже побледнел и ждал. Он шепнул, что поведет меня в казармы, находящиеся недалеко. Надо поднять не то роту, не то батальон мобилизованных мужиков, а он, печатник, не очень надеется на свои ораторские способности!
Никаких ораторских способностей и не понадобилось. Нас сразу пропустили в казарму. Солдаты были вооружены и готовы к выступлению. Беда только в том, что у них нет ни сапог, ни валенок. Офицерам сообщили по телефону о начавшемся восстании, и они убежали, увезя с собою солдатскую обувь. А на улице мороз. Солдаты, босые, с винтовками в руках, глядели на нас глазами полными слез.
Мы покинули казармы, ища командование восставших и распоряжений. Но мы не нашли ни того, ни другого. Восстание было уже подавлено. Только где-то за Иртышом, в Куломзине, слышалась перестрелка; через час и она затихла...
После подавления восстания я попал в очень тяжелое положение. У меня не было выхода. Я стал наборщиком колчаковской типографии «Вперед», помещавшейся в вагонах и печатавшей фронтовую газету (впрочем, на фронт никогда не попадавшую).
В свободное время, а его было много, я стал набирать книжку своих рассказов, которые когда-то, в 1916 году, напечатала газета «Приишимье». Мне и в голову не приходило, что эта книжка сможет появиться на свет. Просто рассказы казались мне полными жизни, целомудренными, ясными и, так сказать, краснощекими. Они утешали меня. Я беззастенчиво относил их к тонким и лучшим произведениям среди всего, что писалось тогда в Сибири! Я отдыхал от войны.
Мимо, в глубь Сибири, мчались с фронта поезда, наполненные стонущими ранеными, а в другую сторону, неся смерть, медленно тянулись составы снарядов, орудий, винтовок.
И вряд ли так уж долго будет стоять «Вперед» в своем тупике, вряд ли долго будут посмеиваться типографщики и из салон-вагона будут доноситься спокойные, круглые и, в сущности, неприличные здесь звуки рояля.
Однажды печатник Поленин, седой и суровый, ходивший постоянно в длинной синей сатинетовой рубахе, подпоясанной кожаным ремнем, прочитав оттиск моего рассказа «Рогульки» - добродушную историю двух мальчиков, бедного и богатого, разговорившихся на пароходе,- одобрил его и спросил:
- А почему бы тебе, Всеволод, не тиснуть книжку?
Я протяжно зашептал:
- Надо идти в военную цензуру, показывать, доставать разрешение, да и где возьму бумагу?
- На разрешение плевать, бумагу мы упрем, а книжку я тебе тисну в неурочное время: будет все-таки о Поленине тебе память.
И печатник оттиснул мне тридцать экземпляров книжки моей «Рогульки».
Может быть, один или два экземпляра ее сохранились где-нибудь в Сибири, один экземпляр по приезде в Петроград я подарил М. Горькому, один - К. Федину и два есть у меня. Вот и все, что осталось от моей первой книжки.
Затем пришла та всесокрушающая зима 1919 года, которая будет вечно памятна гибелью огромной колчаковской армии.
Типография «Вперед» покинула свой, так хорошо обжитой тупик и попятилась назад...
Много раз собирались мы, типографщики, спрыгнуть с тамбура, чтобы затеряться среди людей, наполнявших станцию, а затем пробраться к партизанам. Но на станциях всюду охрана, тракта тоже не пересечешь: колчаковцы сразу догадаются, куда бегут эти оборванцы. Суд короток... На станции Ояш мы, наконец, встретили партизан...
Я приехал в Петроград из Омска в самом начале 1921 года. Поэт Иван Ерошин, знакомый по Сибири, ввел меня в петроградский Пролеткульт - организацию писателей, художников, актеров из рабочего класса. Организация эта, по замыслу основателей, должна была создавать особую пролетарскую культуру. Сказать по правде, увидев Пролеткульт в действии, я был несколько разочарован. Студии и театр посещались плохо, и в чем заключалась сущность пролетарской культуры, мы понимали слабо.
Пролеткультовцы предложили мне должность секретаря Литературной студии. Обязанности оказались несложными - я вел «ведомость» лекций, читаемых петроградскими литераторами, среди которых были и знаменитые: А. Блок, Н. Гумилев, К. Чуковский, В. Шкловский.
Пролеткультовцы - поэты вели жизнь подвижную: они печатали много стихов на современные темы в газетах, выступали на фабриках, заводах, в военных частях, имели свое, правда небольшое, издательство и даже журнал «Грядущее».
М. Горький познакомил меня с молодыми писателями группы «Серапионовы братья» из Дома искусств. Я стал «серапионом» и принял шуточную кличку «Брат алеут».
Несмотря на то что Горький благоволил ко мне и всячески желал устроить мой быт, я старался реже прибегать к его помощи. Он дал мне возможность получать большой паек в Доме ученых, где получали продовольствие крупнейшие профессора и академики Петрограда. Имея такой паек и будучи одиноким, я мог бы жить великолепно, но я считал, что мало имею на это прав. Нерегулярное получение академического пайка привело к тому, что меня, посчитав, видимо, за умершего или выбывшего из города, вычеркнули из списков. Я очутился почти без пищи.
Тогда И. А. Груздев, ныне известный биограф Горького, имевший отношение к Культпросвету Петроградского военного округа, устроил меня там лектором. Я мог получать военный паек - килограмм воблы и буханку хлеба на неделю. Я разъезжал по различным воинским частям в окрестностях Петрограда и повторял, что удалось законспектировать на лекциях в литературной студии Пролеткульта. Все свои знания я старался применять главным образом к творчеству Льва Толстого, книги которого волновали меня тогда необычайно...
Когда я написал повесть «Партизаны», М. Горький передал ее редакции журнала «Красная новь». В основу повести легло подлинное событие, услышанное в Сибири.
Как это частенько бывает у молодых писателей, еще слабо уверенных в своей силе, написав первую, большую сравнительно вещь, я решил, что исчерпал весь свой жизненный опыт.
Странно - и все же, правда: сознание, что я выдохся, неутомимо преследовало меня. Сейчас мои жизненные наблюдения значительно
менее обширны, чем наблюдения тех лет, а, однако, у меня множество замыслов, которые возникают каждый день. Тогда меня мучило полное отсутствие замыслов! Происходило это не оттого, что у меня был мал или ограничен круг наблюдений - наоборот, он был огромен,- а оттого, что я не умел выбирать важнейший факт и сосредоточивать свои наблюдения вокруг него. Факты лезли, давя друг друга, толпились, и каждый казался прельстительным и в то же время ничтожным. Я плохо понимал еще, что искусство заключается в умении превращать ничтожный факт в огромное событие...
Однажды весной 1921 года я приехал на пригородную станцию,
чтобы прочитать очередную лекцию о Льве Толстом команде бронепоезда. Не знаю, видел ли я прежде когда-либо бронепоезд. Во всяком случае, эта громада, окрашенная в защитный цвет и стоявшая в тупике, поразила меня.
Я вообще читал лекции плохо, и эта лекция в блиндированном агитвагоне была, по-видимому, из плохих самой плохой. Я смущался. Я думал: «Боже, как у меня мало знаний!» - а знаний у меня действительно было маловато. Затем всплывала другая мысль: «Боже, как я молод и
как мало внушаю почтения!» - а я действительно был молод и, наверное, действительно не внушал никакого почтения.
Тем не менее, лекцию слушали внимательно...
Когда лекция окончилась, командир завел речь не о творчестве Льва Толстого, а о том, как действовал на Украине бронепоезд во время гражданской войны. Речь его вызвала воспоминания среди бойцов, и когда я вернулся на перрон вокзала, стало понятно, почему с таким потрясенным сердцем я глядел недавно на бронепоезд.
Вспомнился номер сибирской дивизионной красноармейской газеты - две крошечные страницы желтовато-бурой оберточной бумаги. Здесь я впервые прочел о бронепоезде 14-69. Я не утверждаю, что бронепоезд шел именно под этими цифрами,- может быть, цифры паровоза были совсем другими, может быть даже он назывался «Гремящий»,
«Полярный», «Разящий». И не помню, было ли в газете официальное сообщение о подвиге партизан, очерк или просто отчет о митинге,- помню, было что-то короткое и вместе с тем потрясающе героическое!
Судите сами.
Отряд сибирских партизан, вооруженный только берданками и винтовками, захватил блиндированный бронепоезд белых вместе с его орудиями, пулеметами, гранатами и опытной командой! Для того чтобы, хоть на мгновение остановить мчащийся бронепоезд, партизан Син Бин-у, один из тех кули, которых царское правительство во множестве наняло и увезло на фронт для окопных работ,- китаец, лег на рельсы и был раздавлен бронепоездом. Машинист на секунду высунулся из паровоза, чтобы взглянуть на рельсы, на которых лежал китаец, и тотчас же был застрелен партизанами! Бронепоезд - один в тайге. Партизаны разобрали вокруг него рельсы и дымом «выкурили» команду.
Мне вспомнились одна за другой подробности захвата бронепоезда, которые я слышал от раненых красноармейцев и партизан.
И решил писать о западносибирских партизанах!
Я стал часто ездить на пригородную станцию в бронепоезд, чтобы читать лекции. Одновременно я узнавал специальное - термины, команду, я ведь никогда не служил в армии, а несколько недель моего пребывания в Красной гвардии не сделали меня таким уж большим знатоком военного дела.
Слушателей собиралось все меньше и меньше.
Зато повесть явственно вырисовывалась передо мной.
Вдруг говорят: «Бронепоезд получил назначение на Дальний Восток». Именно в тот момент, когда, казалось, после двух-трех лекций повесть окончательно бы созрела! Я жалел, думая, что уход бронепоезда помешает осуществлению моего замысла.
Получилось наоборот.
Уход бронепоезда окрылил мою фантазию.
Ведь война с интервентами-белогвардейцами, оконченная в Западной Сибири, еще продолжалась на Дальнем Востоке. Вот туда-то и следует перенести действие!
Пусть оно задумано происходящим в Западной Сибири, где-то возле Красноярска,- не беда! Действие проиграет в точности, рождаемой личными наблюдениями,- я никогда не был на Дальнем Востоке,- зато выиграет, во-первых, в ширине и размахе: море, корабли интервентов, полный разгром белогвардейщины, во-вторых - в актуальности.
Я постарался ввести в действие большие народные массы: я вооружил бронепоезд не только хорошими орудиями и пулеметами, но и поставил командиром его умного, влиятельного, волевого, хотя и измученного войной белогвардейца. Тем самым захват бронепоезда партизанами решал судьбу приморского города и порта, помогал восстанию рабочих, руководимых большевистской партией, восстанию, благодаря успеху которого свалилось белогвардейское правительство, а интервенты, поддерживающие это правительство, покинули пределы Советской страны!
Мне много пришлось работать над этой темой, часто возвращаться. Одно из таких возвращений создало пьесу «Бронепоезд 14-69», которая в свое время ставилась в Московском Художественном театре и в других театрах нашей страны, а также за границей.
Повесть принесла мне много творческих радостей, разбавленных, как это, впрочем, часто бывает в жизни, и горестями...
Молодежь возвращалась с фронтов - и с боевых и с трудового,- наполненная разнообразными и суровыми впечатлениями. Эта молодежь вызывала во мне новые и приятные мысли. Разговоры с ней помогали моей работе. Побывав раза три в Москве, я заметил, что там такой молодежи еще больше, чем в Петрограде.
Москва звала меня, и я как бы вцепился в этот зов.
Кроме того, если петроградские молодые писатели принуждены были ограничиваться тем, что читали свои произведения друг другу, обсуждая их, московские обладали уже издательством «Круг», альманахом при этом издательстве, и, кроме того, известный критик А. К. Воронский предлагал в их распоряжение новый и единственный пока в стране «толстый» журнал «Красная новь».
Наряду с многочисленными московскими кафе, где черный хлеб постепенно заменялся серым, затем белым, а морковный чай - настоящим китайским, открылись книжные магазины и развалы возле Сухаревки, на Смоленском, на Тверском и Гоголевском бульварах. Прежде всего, я купил полное собрание сочинений Бальзака, о чем давно мечтал. Пачки книг росли, я их сложил в углу комнаты, прикрыл досками, и образовалось нечто вроде стола. В те дни я работал над первым своим романом «Голубые пески». На этих досках я и писал свой роман.
За тонкой дверью моей комнаты я слышал, как директор «Круга» А. Н. Тихонов разговаривает по телефону о печатающихся книгах моих товарищей, выпрашивает бумагу, торопит типографию, хвалит или бранит художников за обложки, просит банк выдать червонцы для выплаты гонорара. Когда я в Сибири думал о столице, она мне в значительной степени представлялась по роману Бальзака «Утраченные иллюзии». Теперь, с трепетом вглядываясь в лица людей, занимающихся литературой, я видел, что ожидаемого подсиживания и взаимного озлобления, которые должны бы существовать,- если принимать «Утраченные иллюзии» всерьез, а иначе их принимать нельзя, настолько это талантливо,- сейчас не существует. Литератор должен писать всегда хорошо - это закон. Но закон этот ныне, когда существует наш «Круг», наше государство, наш советский народ вдесятеро важнее и нужнее, чем когда-либо.
Я жил на Тверском в полуподвале. Воронский как-то пришел, не застал меня и решил подождать. По столу была раскидана корректура новой моей книги «Тайное тайных» - рассказы: «Жизнь Смокотинина», «Полынья», «Ночь», «Поле», «Плодородие» и повесть «Бегствующий остров». Воронский стал читать. Когда я вошел, он, прерывисто вздохнув, умильно поглядел на меня и сказал:
- Книжка будет иметь успех. Даже, возможно, вызовет подражание, а критики тебе влепят так, что ты не скоро очнешься. Зачем это название «Тайное тайных»? Претенциозно и уводит в сторону от темы...
Я объяснил, как мог, Воронскому смысл своей новой книги, и название тоже. Герои мои плохо понимают себя, а значит, плохо могут объясниться. Отсюда в них много тайн, которые для других, более общительных людей, не являются тайнами. Неумение ясно выразить свою мысль и стремления - большое несчастье. Оно делает человека замкнутым, скрытным, глухим и раздраженным. Надо быть более внимательным к человеку, надо видеть человека и надо уметь разрушать тайны сердца, делая из тайного - явное! Надо помочь маленьким людям, рвущимся к свету.
Предсказание Воронского сбылось. После появления рассказов «Тайное тайных» на меня самым жестоким образом обрушилась рапповская критика. Мне никак не представлялось, что «Тайное тайных» вызовет целый поток газетных статей, что меня обвинят во фрейдизме, бергсонианстве, солипсизме, проповеди бессознательного и что вскоре, глядя на обложку книги, где были нарисованы почему-то скачущие всадники, я буду с тоской думать: «Не от меня ли мчатся мои герои?»
Но вскоре я заметил, что огорчения огорчениями, но критика была в какой-то степени мне и полезной, заставляла совершенствовать язык, стремиться к ясности стиля,- если только я обладал для нахождения стиля необходимыми способностями,- а главное, помогла мне расширить мировоззрение. На эту критику, порой очень резкую,- в ее оправдание можно сказать, что и времена-то были резкие,- я отвечал новыми работами. Я верил в свою правду, которая, как мне казалось, соответствовала революционной правде великих дней, переживаемых нами.
Я принялся за новые работы. По-прежнему писал я о маленьких, но героических людях, которые стремятся к большому подвигу ради создания новой жизни. Один за другим я написал два романа, что-то около девяноста печатных листов,- «Кремль» (жизнь в маленьком уездном кремле под Москвой) и «У» (жилой корпус ударников в Москве).
Романы остались незаконченными и ненапечатанными, но я не жалею, что работал над ними. Эта долгая беседа с самим собой, эти размышления над днями кончающегося Нэпа и начинающимися днями первой пятилетки помогли мне разобраться во всем огромном и великом, что происходило вокруг, помогли если не найти свой новый стиль, то хотя бы нащупать дорогу к нему - дорогу трудную, но приятную. Бывали дни, когда я сомневался в своих силах и своих возможностях, но эти дни приходили все реже и реже.
«Сладко-печальный мед жизни». Собственно, книги с таким названием у меня нет. Но много рассказов - «На вершине Эльбруса», «Дыхание пустыни», повести «Хабу» и «Возвращение Будды» - я отнес бы к этому туманному, многозначительному, цветистому и по-своему красивому циклу, который мне тогда настолько же нравился, насколько я далек от него ныне. Цикл этот закончился романом «Путешествие в страну, которой еще нет».
Возник этот чуть-чуть иронический, чуть-чуть сладкий и чуть-чуть печальный цикл в конце 20-х и начале 30-х годов.
Жил я летом не то 1922, не то 1923 года под Батуми, в Махинджаури, на самом берегу моря, в домике омусульманившихся грузин. Их было одиннадцать братьев и одна сестра, - совсем как в сказке. Сестра была замужем за мелким виноторговцем, а братья занимались контрабандой.
Узнал я о том, что братья - контрабандисты, поздно, перед самым отъездом из Батуми, а пока не узнал, совершал с ними частые и долгие прогулки в горы. Надо думать, что брали меня с собой братья для отвода глаз.
Мало-помалу я узнал характеры братьев. Признаться, вначале я романтизировал их, ну, а потом понял холодное и жестокое выражение, которое нет-нет, да и вспыхивало в их глазах. Едкая горечь охватила мое сердце. Я писал возбужденно, недружелюбно - по отношению к романтизму, часто вспоминая слова старшего из братьев, сказанные после одной нашей поездки в горы:
- Когда поразмыслишь, странно-печальный мед жизни не кажется уж таким странным.
Так возникли иронические рассказы «На вершине Эльбруса».
Пятилетки!
Какие великолепные книги были написаны в эти дни и какие еще напишутся!
Союз писателей с помощью общественных организаций и предприятий устраивал нам много поездок на различные строительства. Поездки эти совершались обычно группами писателей, их тогда называли «бригадами». Таким образом, я побывал на Урале, в Туркмении, на Украине - в Макеевке и на строительстве Новокраматорского завода, на Беломорканале.
Особенно памятно создание книги о Беломорском канале. Эта толстая книга писалась группой писательских бригад, которыми руководил Горький. Алексей Максимович редактировал всю книгу от начала до конца, разрабатывал вместе с нами план книги и правил наши писания. Мы писали не только по документам, мы беседовали с бывшими ворами, грабителями, взломщиками - со всеми теми, кто был рожден мировой войной и беспризорностью. Из этих бывших преступников вышли хорошие рабочие, инженеры, умные, способные строители нового государства.
А весной 1930 года бригада писателей - Тихонов, Леонов, Павленко, Луговской, Санников и я - направились в Туркмению. Никто из нас, кроме, кажется, Тихонова, не был прежде в этой обширной и жаркой стране. С огромным наслаждением странствовали мы,- с наслаждением и тревогой. В Туркмении шла коллективизация, и шла не совсем мирно.
На одном из митингов после нескольких туркменских ораторов выступил русский рабочий, по-видимому, один из двадцатипятитысячников. Коренастый, приземистый, белобрысый, он смотрел на толпу с доверчивым и счастливым видом. Говорил он, немножко суетясь, помахивая крепкими руками. При одном пылком жесте кепка свалилась у него с головы, и лицо его приняло несколько испуганное выражение. Я сразу узнал эту манеру, хотя и был немало удивлен. Саницын, мой приятель по Омску.
Саницын встретил меня с радостным изумлением...
За те три дня, которые мы провели вместе, я его расспрашивал усердно и еще более усердно он отвечал мне. Говорил он охотно, весело, немножко греша газетными оборотами, часто приводя цифры, всякого рода технические термины так и сыпались из его рта,- недаром он боялся того, что едко называл «документацией». Впрочем, документация эта нисколько не мешала красочности его речи, а даже придавала ей современный колорит, делала ее убедительной. А какие с ним случались замысловатые истории, каких сложных людей он встречал и как напряженно ив то же время возвышенно думал он над их судьбами!
Расставаясь с ним, я спросил:
- Ты позволишь мне напечатать кое-какие твои повести?
Он кивнул головой.
- Разумеется, я заменю подлинную фамилию другой, вымышленной, чтобы ты не обижался. М. Н. Синицын, например, подойдет?
- Не велика синичка, а и она море зажгла,- ответил он, улыбаясь.
Так появились «Повести бригадира М. Н. Синицына».
Однажды Горький задумал создать для издательства «История гражданской войны» несколько биографий выдающихся советских полководцев, выходцев из народа.
К тому времени в редакцию «История гражданской войны» поступила краткая, но очень яркая автобиография начдива Пархоменко и речь Ворошилова после гибели Пархоменко.
Мне предложили написать небольшую популярную брошюру, страниц на пятьдесят, в которой бы рассказывалась революционная жизнь А. Я. Пархоменко и его военная деятельность...
Не знаю, как для кого, но мне, чтобы писать, нужен всегда пусть крошечный жизненный факт, опираясь на который я мог бы начинать рассказ. Этот факт нужен мне не только для беллетристики, но и для публицистики. Факт этот при последующих переработках может исчезнуть, его можно забыть, однако в начале работы он необходим.
Перед вами, предположим, беспорядочная, спутанная груда ниток. Вы пробуете перематывать эти нитки в клубок, и для этого вы берете малюсенькую щепочку или клочок бумаги и сначала начинаете мотать нитки на этот незаметный предмет, о котором быстро забываете. Работа ваша идет успешно, клубок растет...
Вот этой-то малюсенькой щепочки, этого крошечного жизненного факта, который помог бы мне намотать огромный клубок нити жизни, я не находил ни в себе, ни в окружающем. «Может быть, потому, что хочу писать биографию? - думал я.- Ведь я никогда не писал биографий. Нет, нет, дело не в этом! Надо искать щепочку, не может быть, чтоб она не нашлась. Надо искать».
Я начертил на карте все пункты, где жил Пархоменко, те места, где дрались с немцами и белогвардейцами воинские части, которыми командовал Пархоменко, путь армии Ворошилова из Луганска на Царицын, путь Конармии из Ростова на белопольский фронт и места сражений, которые вела 14-я дивизия. Я побывал во всех этих местах. Редакции местных газет охотно помогали мне, собирали ветеранов войны, я слушал их рассказы и записывал.
...Превосходно, выпукло и горячо рассказывала мне семья Пархоменко: жена его Харитина Григорьевна, старший брат Иван Яковлевич и двое сыновей, которые хотя были маленькими во времена гражданской войны, но, так как отец часто возил их с собой и они могли наблюдать даже бои, дети сохранили в памяти глубокие впечатления. Иван Яковлевич чудесно рассказывал о дооктябрьском периоде революционной деятельности своего брата. А. Я. Пархоменко вскоре стал мне так близок и знаком, точно я провел с ним вместе месяцы, если не годы. И я начал думать: а как мне вместить все эти изумительные рассказы в короткий очерк?
Я решил написать роман.
Я работал над романом «Пархоменко» с великим увлечением. Вот теперь-то я наткнулся именно на того героя, по которому давно тосковал, который очень характерен для времен гражданской войны и который может служить великолепным центром, замечательно и удачно решавшим всю сложную многоплановость событий. Рабочий, большевик, самоучка, мягкое поэтическое сердце, тихий юмор и вместе с тем железный, непреклонный характер, великолепная отвага - таким мне представлялся А. Я. Пархоменко.
Влекла и возможность показать образ В. И. Ленина. Я не видел Ленина и не слышал его. М. В. Фрунзе, писатель А. Аросев, с которым я дружил, и А. Воронский, хорошо знавшие Ленина, много рассказывали мне о нем и обещали повезти к нему, как только он выздоровеет. Счастье изменило: я увидел Ленина лишь в гробу. Фрунзе дал мне пропуск в Колонный зал,- и много часов провел я в этом зале, глядя, как плачущий народ шел мимо тела своего вождя. Я глядел в эти заплаканные, опухшие от слез и мороза глаза, чувствовал на лице взволнованное дыхание толпы, читал выражение ужаса, недоумения, тоски,- и сам мучился в тоске небывалой.
Роман, этот распространеннейший жанр современной прозы, редко бывает совершенным. Мои романы тоже несовершенны, и даже очень несовершенны, главным образом потому, что я мало обращаю внимания на конструкцию и часто ухожу в сторону от того течения, которое должно быть в романе главным и преобладающим. Страдает этим недостатком и роман «Пархоменко», потому при повторных изданиях я стараюсь сгладить этот недостаток,- насколько это возможно, конечно. Клубок давно намотан, и есть в нем нити, которые не переменить, не перекрасить...
Немецко-фашистские войска приближались к Москве. Война была так близко, что рано утром мы выезжали на фронт, возвращались в тот же день, обедали, и я еще успевал написать очерк, который обычно появлялся в газете на другой день. Писал я на даче в Переделкине. Написав статью, я ехал в Москву. К вечеру, почти в одно и то же время, прилетала фашистская авиация. Мы поднимались на крышу дома в Лаврушинском, чтобы сбрасывать на землю зажигательные бомбы...
Я был счастлив, когда видел свою статью в газете, и вдесятеро был счастливее, когда получил книгу своих статей «Мое отечество». Каждый из нас, как может и как умеет, защищает свое отечество,- и как это замечательно, что мое умение писать пригодилось этим полям, этим нивам, городам, вокруг которых студенты роют рвы и ставят железобетонные надолбы...
А Москва прекрасна! Она обширна, светла, идешь по ее улицам, и на сердце так спокойно, словно война очень далеко от тебя. А война совсем рядом. В центре города и на перекрестках больших улиц продают только что напечатанные книги, очень сильно пахнущие типографской краской. Книг сколько хочешь - нет транспорта, чтобы отправить их на периферию. И когда вы подходите к продавщице, она непременно протянет вам «Цитадель» Кронина и спросит: «Читали? Очень бодрая книга».
И неужели в эту прекрасную, трогательную Москву ворвется враг?
Осенью 1941 года я попал в Куйбышев. Здесь я работал в Совинформбюро, а затем зимой поехал в Ташкент, где доканчивались съемки фильма «Александр Пархоменко». Здесь я писал роман, возникший еще в дни поездок по городам Подмосковья во время битв с немецкими фашистами,- «Проспект Ильича».
В 1943 году я вернулся в Переделкино. Дача наша сгорела. Я жил сначала на пожарище, в шалаше, сооруженном из обгоревшего железа крыши, а затем занял пустующую дачу Л. Н. Сейфуллиной. Фронт отодвинулся, но я по-прежнему часто выезжал туда.
Однажды появился критик С. Трегуб. Он собирал писателей, чтобы совместно создать книгу о битве за Орел и Курск. Орел уже был взят, и войска наши приближались к Курску.
На фронт в машине «додж 3/4» поехала странная, на первый взгляд трудно соединимая, компания - Серафимович, которому тогда только что исполнилось восемьдесят лет, Симонов с женой, Федин, Антокольский и еще кто-то. В общем, когда мы подсчитали годы ехавших, оказалось что-то около семисот...
Книга «В боях за Орел», где напечатались все участники нашей поездки, вышла. По тогдашним скромным типографским возможностям издали ее красиво. Мы были довольны. Этот коллективный труд напоминал нам времена Горького, а поездка - годы гражданской войны и нашу молодость.
Да, более чем когда-либо мы чувствовали себя зрелыми: и по тому, что видели, испытали, и по думам своим.
Мы много и часто думали об истории.
Военный путь, по которому мы теперь шли, был ведь еще и подведением больших итогов истории русского народа, равно как и истории всех народов нашего отечества.
Какой-то частью своего труда все мы в эти дни касались истории, остро ощущали ее, а некоторые явно оставались на ее страницах.
Естественно, что, много думая об истории, мы не раз брались за исторические темы...
В начале 1945 года я написал рассказ «Под Берлином, у Галльских ворот» - эпизод войны с Фридрихом во времена Елизаветы. Разумеется, редакция «Нового мира» и не знала и не предполагала, что штурм Берлина начнется в мае. И, однако, рассказ этот появился в майском номере журнала, как раз в дни, когда советские войска брали Берлин и когда сам я был в этих войсках.
Исторические параллели все-таки больше «от ума». Жизнь дает нам порой такие сравнения, ставит такие параллели, что укол самой обыкновенной иголки бывает больнее удара сабли.
Среди народа нашего ходило раньше поверье, встречается оно, впрочем, и ныне. Проглотит-де человек «горькую» иголку. Горька она, по-видимому, оттого, что причиняет отчаянные страдания, а сама по себе это просто маленькая швейная иголка. Эта иголка, гонимая потоком крови, начинает «ходить по жилам», пока не «ударит в сердце»,- тогда конец. От «горькой» иголки спасает-де лишь заговор, знают его немногие, и в числе этих немногих какой-то-де старичок в лесу,- и так далее.
Не буквально, а иносказательно вонзилась в меня такая «горькая» игла под Минском в последние месяцы войны.
И долго не выходила она. Заговаривал я ее и статьями, и рассказами, и даже романом «При взятии Берлина»,- боль не исчезала.
Появилась эта игла при следующих обстоятельствах.
Не то в феврале, не то в марте 1945 года я поехал от «Известий» на 1-й Белорусский фронт. Повез меня на «известинской» машине фоторепортер Сампсонов. Весна еще никак не обозначалась. Было холодно, и часто дула метель. Все шло благополучно. Но вот где-то за Минском, среди безлюдного шоссе, при большом морозе, у нас лопнул ремень, который крутит вентилятор мотора. Ремень резиновый, единственный. Запасного нет.
Мы бросили машину возле дороги и шли километра три, пока не обнаружили село, от которого осталось две-три несгоревших избушки.
- Нам нужна игла, чтобы сшить ремень,- говорим мы.
На все эти избушки оказалась одна большая игла, которой наш шофер и стал сшивать ремень.
Пока мы грелись в избе, пожилая женщина рассказала нам свою жизнь. Ее два сына работали недалеко, на лесопильном заводе. В Красную Армию они не успели попасть, и когда фашисты стремительным маршем захватили окрестности села, сыновья этой женщины ушли в партизаны. Фашистам удалось их поймать. Вместе с другими партизанами их заперли в лесопильном заводе и сожгли.
Сшить иголкой резиновый ремень было невозможно. Шофер сломал иголку. Казалось, она вонзилась нам в сердце.
Пожилая женщина сдержанно сказала:
- Иглу ли мне жалеть.
- Обещаю привезти, бабушка, большущую пачку!
- Привезете - хорошо, а не привезете-спасибо, что обещали помнить.
Я часто вспоминал эту иглу.
Вспоминал и тогда, когда ехал по разрушенной фашистами Варшаве; когда ездил по Познани; когда колесил полосатой, с маленькими круглыми озерами Померанией; когда наши войска штурмовали городок Альтдам, чтобы из него, переправившись через Одер, ворваться в Штеттин; и даже когда брали Берлин и освобождали огромные лагеря военнопленных, которые выходили оттуда под флагами почти всех государств Европы.
Был я и в горящем рейхстаге, а часа два или три спустя после взятия имперской канцелярии вошел в большой кабинет Гитлера. На столе лежали бумаги и какой-то пергамент, приготовленный фюреру для подписи. Гитлер не успел подписать его...
Затем был теплый вечер. И впервые после долгих дней затемнения окна большого зала были не занавешены, а раскрыты. Мы ждали долго. Наконец распахнулась дверь и, чинно держа в руке не то жезл, не то хлыст, вошел фельдмаршал Кейтель. Так начался акт капитуляции фашистской армии...
И вот я, напевая, возвращаюсь с фронта.
Мир, тишина, весна. Все цветет, благоухает. Смотришь на цветущие деревья и то и дело беспричинно, как в юности, закатываешься смехом.
Проехали Минск. Думая о новой работе, новом романе, вспоминаю зиму, холод и вот это шоссе, засыпанное снегом. «Позвольте, но ведь здесь где-то село, название которого я где-то записал? И где-то здесь домик старушки, которой я везу иглы?»
Зелень покрывает все. Из-за цветущих деревьев почти не видно изб. Когда я приближался к Минску, мне казалось, что я легко узнаю деревушку, куда везу иглы.
Я не нашел избушки.
Игла осталась со мной,- и во мне.
Игла войны все еще ходит в моем теле; боль иногда притихает, но совсем не исчезает никогда. Боль эту надо высказать, и, быть может, с еще большей силой, чем в книге статей «Мое отечество».
Победа! 1945 год! От волнения и счастья мы ходили ликующие и сияющие. Победа царила в наших сердцах! Победа, пламенная и пленительная, отразилась на тех многочисленных книгах о войне, которые выходили в те дни.
И некоторые из нас вспоминали гражданскую войну и последовавшие за тем свои молодые литературные опыты. Какая правда была в них?
И мне захотелось написать что-то громоздкое и в то же время стройное; что-то пестрое - и равномерное; что-то яростное, кипучее и вместе с тем сладкозвучное. Соединить наши бурные годы с далеким прошлым; искусство этого далекого прошлого - с современным; мечты прошлого - с мечтами нашими; людей былого - с трепетными, чуткими людьми нашего дня.
Я поехал в Казахстан. Побывал я на медных рудниках и заводах Балхаша, в колхозах и совхозах Джунгарского Алатау, у приискателей-пограничников, был в Семипалатинске, плыл на пароходе к озеру Зайсан, жил в Усть-Каменогорске, на строительстве ГЭС, и, сам того не замечая, наполняясь современностью, необыкновенно часто и много думал о прошлом, свидетелем которого я был, когда шел пешком из Семипалатинска в Индию.
Вернувшись в Москву, я написал книгу очерков «Лето 1948 года». Спокойно и не спеша, описывал я все замечательное, что видел в Казахстане и Средней Азии - день за днем, колхоз за колхозом, город за городом. А фантастическое не вмещалось, даже подкрепленные свидетельскими показаниями рассказы Алибаева казались мне чужеродными. Да и роман «Сокровища Александра Македонского» не двинулся дальше набросков.
Я был доволен своей книгой очерков и забыл о фантастическом романе, который мечтал написать, когда отправился в Казахстан. Казалось бы, чего еще желать? А меня томило недоумение, словно я, желая высказать самое потаенное, не выговорил и половины. Золотистые и прозрачные пейзажи Казахстана по-прежнему преследовали меня.
Мне теперь виделся 1913 год, предгорья Джунгарского Алатау, стада, аулы, быстрые горные реки, исчезающие в песках, казачьи станицы, пыльный и чудно широкий Семиреченский тракт и трое молодых людей, устало шагающих по этому бескрайнему тракту.
Зимой 1912 года в поисках работы я попал в Семипалатинск. Работы не нашлось, я затосковал, казалось, что я слаб, безволен. И вот, начитавшись приключенческих романов, я решил отправиться ни более, ни менее как в Индию - искать воли и счастья!
Ко мне присоединились товарищи. Иногда среди нас появлялся мой отец.
Мы шли и шли.
Сейчас вы, молодые люди, работающие на полях целины, в богатых колхозах и совхозах, едущие учиться в университет, или институт, или просто к родным в гости, проезжаете железной дорогой из Арыси в Семипалатинск за несколько суток. Тогда железной дороги не было, не было и распаханной целины, богатых совхозов, заводов, институтов и университетов,- была беспощадная глушь, необузданная темень, нелепое и толстомордое самоуправство. Мы шли по тракту, приблизительно в тех местах, где пролегает теперешний Турксиб, зиму, лето и осень, пока, наконец, добрались до станции Арысь, откуда я поехал в Ташкент, а затем в Бухару.
Впрочем, вместо Индии я угодил на Урал.
И вспомнив об этих странствиях, я подумал:
«А может, и рассказать об этом? И любопытно и занимательно, а в свете строительства нового Казахстана и поучительно. Пусть молодежь сравнивает, что было и что есть. А старики подтверждают или спорят: так ли оно было?»
Лет двадцать с лишком назад начал я большой роман «Похождения факира». Хотелось изобразить жизнь юноши начала XX века, с его страданиями, радостями и надеждами, провинциальный быт Сибири и Казахстана.
«Похождения факира» - роман лишь слегка автобиографический. Наиболее автобиографичен он в первой своей части. Я вел эту часть от первого лица, позволяя себе и юмор, и шутку над собой и окружающим мен» мещанством.
В последующих двух частях я стал серьезнее, юмор и шутка отступили на последний план, но, к сожалению, серьезность оказалась поверхностной, порой переходя в мелочность. Вообще я забил роман второстепенными деталями.
Я чувствовал во второй и третьей частях «Похождений факира» недостатки, но в чем они заключаются, я долго не понимал...
«Может, мне теперь его исправить и дописать последние части? - подумал я.- Большие картины социальных потрясений, которые изображу в последних двух частях романа, позволят мне исправить к лучшему и первые части «Похождений факира».
Так оно и случилось.
Теперешние мои путешествия по Казахстану и тщательное изучение трудов по истории этого края помогли мне показать большие социальные движения, которые дают ключ к восстанию казахов 1916 года.
1913 год! Волнение переселенцев, захват казной казахских земель и передача их кулакам - семиреченским казакам, разбойничьи действия банков, мошенническая постройка «Семиречки», забастовка на этом строительстве, забастовка на свинцовых рудниках,- сколько я видел, сколько прочел, сколько вспомнил - и хорошего и дурного.
А какие превосходные люди шли со мной! Гордые, ловкие, смелые, терпеливые. Я узнал среди них поучительного и героического столько, сколько, пожалуй, не узнал бы и в самой Индии, попади я туда.
Так появился роман «Мы идем в Индию».
После того как я написал этот роман, я переделал «Похождения факира».
За эти годы, которые отделяют меня от «Похождений факира», я очень изменился, и не только физически. Вещь, написанную двадцать с лишним лет назад, исправлять не только трудно, но и, пожалуй, невозможно. Мне помогло то, что я написал «Мы идем в Индию», и то, что я снова углубился в атмосферу, предшествовавшую годам первой империалистической войны.
И еще помогло то, что я сейчас работаю над романом о новой Сибири 1957 года.
В этом романе есть герой, прошлое которого сходно с прошлым главного героя «Похождений факира» и романа «Мы идем в Индию».
Герой мой не может равнодушно думать о прошлом: он то злобится на него, то любуется. Но, так или иначе,- он чувствует его.
Прошлое он понимает не меньше и не хуже, чем великолепное настоящее, которое он видит перед собой.
Читатели, а чаще всего начинающие прозаики, которым хочется иметь хорошего и верного учителя, иногда спрашивают: «Кто были ваши учителя? У кого вы учились?»
Я с удовольствием отвечаю на этот вопрос. Дело в том, что сам я и поныне нуждаюсь в учителях. Во-первых, учение - бесконечно, потому что бесконечно знание. Во-вторых, жизнь не упрощается, а усложняется, и только знание поможет вам узнать законы этого усложнения. И, наконец, третье,- если вы не чувствуете себя учеником, а всегда только учителем, вы неизбежно заразитесь пороками самомнения, а это для писателя и художника самый худший и гибельный из пороков.
Кто же, однако, ваши учителя?
Я уже писал о них, но я с радостью повторяю их имена: Чехов, Горький, Флобер, Бальзак, Л. Толстой, А. Блок. Я много раз читал и перечитывал их. Перечитываю и сейчас.
Эти учители гибкого и грозного мужества, которое так необходимо художнику, научили и учат меня главному - умению видеть жизнь в ее наиболее героических, стойких и гуманистических проявлениях, видеть, прежде всего, человека - не только с большой буквы, но написанного вообще очень большими, заглавными и даже цветными буквами.
Сейчас, как я говорил уже, работаю над романом о новой Сибири. Много и часто езжу в Сибирь и на Дальний Восток. В 1956 году объехал Читинскую область и Бурят-Монголию; в 1957 году - Иркутскую область: был на Ангаре, на строительстве Братской ГЭС, на Илиме, ехал верхом по Ангаро-Илимской тайге; был на Лене, на Байкале... Во многих местах побывал я, много видел любопытных, замечательных людей и немалому научился от них.
Думаю много и часто о них, о Сибири и о Москве. Собственно, живу я под Москвой, километрах в двадцати, на даче, в Переделкине. Однако в Москве бываю часто: я люблю этот город; я напряженно вслушиваюсь в гул его, когда подъезжаю к нему, и напряженно гляжу ему в глаза, когда иду по его бесконечным улицам. Он говорит со мной то мягким, то резким голосом,- я одинаково люблю этот голос: ведь это голос моего учителя!
И вот сейчас, когда я пишу роман о новой Сибири, разве я миную учителя своего - Москву и московских людей? Она ведь, учась, учит и меня, и моих друзей, и мою Сибирь, и мой Казахстан, и многие другие земли...
Это случилось во время второй мировой войны, когда в апреле 1945 года армия генерал-полковника Цветаева форсировала Одер.
Мы остановились у моста через один из притоков Одера. Мост был каменный, местами сильно поврежденный бомбардировкой. Но все же пройти по нему было можно. Однако наше командование, ввиду того, что противник пристрелялся, велело войскам покинуть мост и переходить через приток по лавам. Соорудили лавы - обыкновенные деревенские лавы в две доски. По одним лавам шли подкрепления на передовую, по другим - возвращались в тыл легкораненые.
Грохот и треск был беспощадный. От моста летели кирпичи, поднималась пронырливая, едкая пыль, а в деревне за мостом что-то горело. У лав среди солдат произошло замешательство. Команды из-за грохота орудий я не слышал. Тогда я подошел ближе к лавам.
Высокий рыжий офицер, по-овечьи тараща на солдат глаза, хватаясь за голову, за сердце, что-то хрипло говорил. Солдаты поглядывали на него мутно и, должно быть, плохо понимали его. Тогда офицер замолчал, подумал и, протяжно дыша, сказал:
- Трудиться надо, товарищи, трудиться. В атаку! Коммунисты - через одного! Перестроиться!
Земля тяжело и яростно дрожала от взрывов. Серо-бурые воды реки надоедливо плескались в лавах. Солдаты перестроились: коммунист - беспартийный, коммунист - беспартийный, и один за другим, гуськом, двинулись по лавам. Навстречу им шли раненые. Солдаты, прищурив глаза, бледные, нервно покусывая губы, быстро взглянув, поворачивали головы к треску автоматов и пулеметов, который доносился из леса, с той стороны притока. Солдаты шли трудиться ради нашей отчизны.
... Многие встречи с многими тружениками - знаменитыми и не знаменитыми, великими и не великими, известными и не известными,- учили и учат меня гибкому и грозному мужеству жизни.
Популярные статьи сайта из раздела «Сны и магия»
.
Магия приворота
Приворот является магическим воздействием на человека помимо его воли. Принято различать два вида приворота – любовный и сексуальный. Чем же они отличаются между собой?
По данным статистики, наши соотечественницы ежегодно тратят баснословные суммы денег на экстрасенсов, гадалок. Воистину, вера в силу слова огромна. Но оправдана ли она?
Порча насылается на человека намеренно, при этом считается, что она действует на биоэнергетику жертвы. Наиболее уязвимыми являются дети, беременные и кормящие женщины.
Испокон веков люди пытались приворожить любимого человека и делали это с помощью магии. Существуют готовые рецепты приворотов, но надежнее обратиться к магу.
Достаточно ясные образы из сна производят неизгладимое впечатление на проснувшегося человека. Если через какое-то время события во сне воплощаются наяву, то люди убеждаются в том, что данный сон был вещим. Вещие сны отличаются от обычных тем, что они, за редким исключением, имеют прямое значение. Вещий сон всегда яркий, запоминающийся...
Существует стойкое убеждение, что сны про умерших людей не относятся к жанру ужасов, а, напротив, часто являются вещими снами. Так, например, стоит прислушиваться к словам покойников, потому что все они как правило являются прямыми и правдивыми, в отличие от иносказаний, которые произносят другие персонажи наших сновидений...
Если приснился какой-то плохой сон, то он запоминается почти всем и не выходит из головы длительное время. Часто человека пугает даже не столько само содержимое сновидения, а его последствия, ведь большинство из нас верит, что сны мы видим совсем не напрасно. Как выяснили ученые, плохой сон чаще всего снится человеку уже под самое утро...
Согласно Миллеру, сны, в которых снятся кошки – знак, предвещающий неудачу. Кроме случаев, когда кошку удается убить или прогнать. Если кошка нападает на сновидца, то это означает...
Как правило, змеи – это всегда что-то нехорошее, это предвестники будущих неприятностей. Если снятся змеи, которые активно шевелятся и извиваются, то говорят о том, что ...
Снятся деньги обычно к хлопотам, связанным с самыми разными сферами жизни людей. При этом надо обращать внимание, что за деньги снятся – медные, золотые или бумажные...
Сонник Миллера обещает, что если во сне паук плетет паутину, то в доме все будет спокойно и мирно, а если просто снятся пауки, то надо более внимательно отнестись к своей работе, и тогда...
При выборе имени для ребенка необходимо обращать внимание на сочетание выбранного имени и отчества. Предлагаем вам несколько практических советов и рекомендаций.
Хорошее сочетание имени и фамилии играет заметную роль для формирования комфортного существования и счастливой судьбы каждого из нас. Как же его добиться?
Еще недавно многие полагали, что брак по расчету - это архаический пережиток прошлого. Тем не менее, этот вид брака благополучно существует и в наши дни.
Очевидно, что уход за собой необходим любой девушке и женщине в любом возрасте. Но в чем он должен заключаться? С чего начать?
Представляем вам примерный список процедур по уходу за собой в домашних условиях, который вы можете взять за основу и переделать непосредственно под себя.
Та-а-а-к… Повеселилась вчера на дружеской вечеринке… а сегодня из зеркала смотрит на меня незнакомая тётя: убедительные круги под глазами, синева, а первые морщинки
просто кричат о моём биологическом возрасте всем окружающим. Выход один – маскироваться!
Нанесение косметических масок для кожи - одна из самых популярных и эффективных процедур, заметно улучшающая состояние кожных покровов и позволяющая насытить кожу лица необходимыми витаминами. Приготовление масок занимает буквально несколько минут!
Каждая женщина в состоянии выглядеть исключительно стильно, тратя на обновление своего гардероба вполне посильные суммы. И добиться этого совсем несложно – достаточно следовать нескольким простым правилам.
С давних времен и до наших дней люди верят в магическую силу камней, в то, что энергия камня сможет защитить от опасности, поможет человеку быть здоровым и счастливым.
Для выбора амулета не очень важно, соответствует ли минерал нужному знаку Зодиака его владельца. Тут дело совершенно в другом.