Родился в 1870 году в крестьянской семье в Олонецкой губернии, Каргопольского уезда.
Семи лет мать, Мария Романовна, выучила грамоте. Два года учился потом в земской школе в селе Федово в трех верстах от Большого Угла - родной деревни. Тринадцати лет приехал в Петербург, был отдан в учение в малярный цех, где писал вывески, образа и декорации. Первое литературное знакомство началось в 1896 году с Н. К. Михайловским. Н. К. Михайловский познакомил меня с В. Г. Короленко, знакомство с которым не прерывалось до самой смерти Короленко.
Первая работа: очерк «Зрячие», была напечатана в газете «Биржевые ведомости», в 1904 году; потом в 1905 году в журнале «Образование» были напечатаны рассказы «Зимней ночью», «Наваждение», «Последняя дорога», «Ванькино детство», «Гости». В журнале «Вестник Европы» напечатан рассказ «Минога», в альманахе «Шиповник» напечатаны рассказы: «Образ», «Прозрение», «Лесной пестун». В «Русской мысли» - «Белый скит». В московских журналах напечатаны рассказы «Квартира» (в «Правде»), «Игошка» (в «Перевале»).
В 1913 году в издательстве «Петербургских писателей» вышла первая книжка рассказов.
* * *
Говорят, «что писать о себе скучно!» Я буду, скучен и напишу о себе: художник должен быть нужен себе - тогда и другим он будет нужен. Нужен ли я? Живу в СССР, мои работы печатают: значит, нужен. Как художник слова, я и выражаю свою сродственность с общественностью, а о жизни - что может сказать художник?- ничего конкретно! Что может сказать герой о войне? Ничего или мало. Логика Аристотеля для художника не логика - он должен ее знать, но у него должна быть своя внутренняя логика. Художник должен ходить, наблюдать и думать, а не сидеть в кооперативе или конторе.
Кто я? Алексей Павлович Чапыгин, родился в крестьянской семье в Олонецкой губернии в 1870 году, окончил земскую школу. Тринадцати лет приехал в Петербург, ныне Ленинград, отдан был в ученье на пять лет писать вывески и малярить. Любил читать книги - хозяева рвали, любил рисовать - били за рисунки; говорили: «Ты дурак! из тебя ничего не выйдет!» Я хотел быть лучше их и стал лучше, но их ругань помогла, пробудила мое самолюбие. Учился от книг и от людей, больше меня знающих людей люблю. Пишу мрачно: веселое описывать не умею. Пишу о деревне и деревню люблю. Люблю природу. Когда приезжаю в деревню, беру мешок с едой, ружье, топор, собаку и иду на неделю, на две. Шумит лес, сквозь ветви светит небо, внизу лесные озера светят, поют птицы; иду без дороги; компас, двигая черно-белым языком, говорит: «Там юг, там север, там восток». Так и в жизни - иду без дорог: чутье подсказывает, где можно честно пройти!
Ремесленником был до тридцати трех лет, двадцать два года писатель.
- Алешка! мама за углом с вичей, Алешка! - кричала мне сестра Саша, она была старше меня на десять лет. Саша от первого брака моей матери, я же был от второго отца и от роду имел тогда пять лет.
Помню, я хватал с пыльной летней земли палки, обломки кирпичей: в охапке моей их была добрая ноша.
- А вот я тебя этим!
Другой парнишка, тех же лет, как я, тоже был нагружен всяким хламом, также уловив с земли в охапку лишнюю палку, отвечал мне:
- И я тебя - вот!
Когда я вырос, узнал мир, то до сих пор вижу, как зарубежная Европа, напыжившись, хватает из недр своих то дредноут необычайных размеров, то пушку, которая может бить на двести верст, кажет соседу и грозит: «А вот я тебя этим!»
- Алешка-а!
Я бросил собранный в охапку хлам, кинулся на голос сестры к дому, а когда вбежал в сени своей избы, туда вошла моя мать - худощавая, среднего роста, слегка веснушчатая. В руках у ней были розги. Так я и рос...
Лет шести, когда был, моя мать помогала учиться сестре: сестра Саша училась в земской школе, но очень туго подвигалась вперед. Я из-за плеча норовил углядеть, чему ее так долго учат.
- А ну-ка, давай, сынок, учиться!
Помню, как на голос моей матери подошел дед Дмитрий. Дед Дмитрий был мне не родной, он приходился свекром моей матери по первому мужу. Дед потрепал рукой по черному переплету большой книги, сказал:
- Эту книгу отдам тому, кто будет хорошо читать!
Книга была с картинками, я ее тайком часто стаскивал с полки и, разбирая пахнущие старой бумагой листы, любовался изображенным.
Дед Дмитрий был николаевский солдат, неграмотный, но с большой памятью. За севастопольскую кампанию, за бой на Малаховом кургане получил георгиевский солдатский крест, да бабы как-то, раз мыли избу к пасхе и крест деда украли. Крест хранился за образами на божнице, дед его почти не носил. Когда соседи советовали хлопотать другой крест, то он отмахивался, шутил:
- Так и надо! Здорово нас тогда на Малаховом поколотили, не за что было кресты давать!
Так и остался дед без креста. Мать меня учила по-старинному: аз, буки, веди, глаголь. И склады: буки-аз - ба, веди-аз - ва, глаголь-аз - га.
Грамоту я одолел скоро до складов и по складам громко на всю избу прочел деду Дмитрию заглавие его черной книги: «Потерянный и возвращенный рай, Джона Мильтона».
В избе сидели соседи, дед при <всех, кто был тут, вручил мне черную книгу:
- Вот! книга, брат, пущай твоя, но читаешь ты еще с запинкой.
Это задело мое самолюбие, и я похвастал:
- Скоро буду хорошо читать!
Дед был хозяином, строителем избы, в которой родился я. Выслужив в солдатах двадцать пять лет, вернулся, в деревню в чине унтер-офицера. Видимо, он с ранних лет обучался столярному ремеслу. Избу частью вывозил на соседских лошадях, частью вытаскал на плечах из ближайшего леса. Соседи за его работу помогли срубить избу, а окна, двери, рамы и скамьи со стульями сделал сам.
Зиму и лето дед Дмитрий носил простреленную солдатскую шапку с железным козырьком и солдатскую же шинель с медными пуговицами, на которых были выдавлены рельефно крест-накрест две пушки, а внизу бомба.
Когда я начал читать, он экзаменовал меня:
- Ну-ка, Алеша, читай, что написано, так ли помню я?
Цифры он знал: на такой-то вот странице так ли? И начинал повторять слово в слово когда-то читанное ему.
Иногда зимой дед садился на печь, свесив ноги, нюхая табак из берестяной табакерки, и рассказывал соседям бывальщину, перемешивая виденное с фантазией:
- Хожу под Севастополь-городом, бой идет! Наших расшибли, потому артиллерия у них далеко брала... Я от своей батареи отбился, ищу, куда бы пристать, и, походя, вижу: лежит наш воин за камнем большим, ноги ему, вишь, оторвало, кишки выволокло, а он мотает кишки да обратно в брюхо сует... «Пустое, кричу, служилый, затеял - помирать надо!» Он же мычит что-то. Пригнулся к нему и слышу: «Табачку бы понюхать!» Ну, сунул ему в нос щепоть, а нос у него в крови, свистит... Иду дальше: отбежал, гляжу, солдат от строя в сторону, а строй с франчуской стороны ядрами чешет, он же, солдат, припал на колено, выволок из шинели табатырку и табак норовит в нос пихать, а нос ему давно пулей снесло...
То запоет песню... голос у него был молодой, звонкий. Любил чаще других песен петь:
Во лузях, таки во лузях,
зеленых лузях -
вырастала трава шелковая!
...Свою столярную работу дед Дмитрий поставлял на погост, в трактиры да лавки. За три версты от нас большое почтовое село Федово или, как говорили, Федова, там жили кое-какие чиновники и деревенские купцы. Они заказывали деду Дмитрию Ошемкову шкапы, стулья и диваны.
По тому времени дед Дмитрий зарабатывал много, так как лучше его по всей округе столяров не было.
...В то время, как вернулся от солдатчины дед Дмитрий, в наших местах хозяйничал Роман Петушков - кабацкий голова и лесопромышленник. У деда Дмитрия был единственный сын Александр, другие дети умирали в малом возрасте. Александр был выучен грамоте, а когда подрос, дед Дмитрий его отпустил в Питер с наказом:
- Соблюдай себя! не пьянствуй, не ходи оборвышем. Помощи хозяйству от тебя не жду - сам управлюсь с землей и податью.
Александр служил в Питере по письменной части.
Петушков хозяйничал так: захочет землю или покосы оттягать от деревни к другой - суд за Петушкова. Захочет, кого Роман в солдаты сдать незаконно - сдаст. А кто ему придется по уму, того из бобылей выведет в хорошие хозяева, двор ему наладит и скот купит... Далеко слышно было про Петушкова Романа Васильевича, а кто из стариков помяил то время, говорил:
- Мимо Романовой избы ходили мы, снявши шапки!
Жил Петушков от нас за две версты в деревне Климентьеве, по книгам Мозоловской. Губернатор не раз гостил у Петушкова, называл его «другом и лесным хозяином». Мелкое начальство липло к Роману Петушкову:
- Хорошо угощает!
Но бывали случаи, что того станового или исправника, кто не понравился, хмельной Роман и с лестницы своего высокого дома сбрасывал.
Женат был Петушков на богатой каргопольской купчихе, да была она ему не люба...
За Каргополем, ближе к Лодейному Полю, в то время были два-три мелкопоместных дворянина с жалованной землей и малыми угодьями. У каждого такого помещика было по два, по три, но не больше, десятка крепостных. Были среди крепостных и девки. У одного из таких помещиков Петушков наглядел бойкую, красивую девку. Звали ее Пелагеей. Приторговал ее Ромам и выкупил из крепостных, увез к себе:
- Будь хозяйкой, Параня!
Законной жене Петушков сказал:
- Перебирайся в низ дома, вверху буду жить с другой!
Соседи поговаривали:
- А будет ужо у Романа грызня между бабами: две медведицы в одной берлоге не живут!
Жены жили смирно, лишь слегка грешили, когда Романа дома не было. Когда Роман был дома, то жены между собой ссор не затевали - умел Петушков наводить порядки.
...От второй жены у Романа было четверо детей: Андрей, Василий Малый, Марфа и Марья Романовна.
А было так: в праздничный день сидел Роман Петушков за столом у окна и мало-мало хмельной - вино таки перед ним в графине стояло. На стол ему подавала вторая жена, из иных рук стряпни и варева не любил покойный. В то время мимо Романова дома прошел по-городскому одетый тонявой, высокий парень, черноусый, в лакированных сапогах. Шляпы проходящий не снял, не поклонился. И не будь Романа Васильича под окном, оно и обошлось бы так. А только у Романа, когда он был дома, всегда сидели в сенях двое его любимых: один был конюх, другого иногда он брал на охоту, когда на медведя шел, и прозывался егерем. Закричал Роман:
- Ребята! втащите ко мне бахвала того, что мимо шел...
- И слышу я,- рассказывала Пелагея Панкратьевна,- тащат в горницу парня. Зашла в горенку, а Роман из-за стола поднялся, да с парня шляпу сбил, сказал:
- Образа есть, и хозяину почет надобен!
Городской же в резоны пустился.
- Не знаю я,- говорит,- хозяин, таких обычаев, чтобы на дорогах людей имать и силой в чужой дом волокчи.
А Роман ему:
- Ого! а не хошь ли, собачий сын, я велю тебя в хлев сволочь да собак науськать?
- За какую такую вину?
Сам парень дрожит, и неведомо - от злости или испугался.
- За неучтивость твою перед старшими и за гордость!
- В наше время того не делают!
- Что не делают,- говорит Роман,- так я за то и отвечу. Чей будешь?
- С Угла я, зовут Александром, в городе служу по письменной должности.
Тогда Роман на меня глаза вскинул и кричит:
- Эй, Пелагея Панкратьевна! Табачный нос, дай перо, бумагу.- И строго прибавил: - Шевелись!
А перо и бумага в углу под образами, недалеко тут. Подала.
- Ну, вот! пиши: такого-то числа, года, в деревне Мозоловской, в третьем, как нынь помню, часу дня, близ дома Романа Васильева, сына Петушкова, жителя известного всей округе, изымали меня (имя) конюхи Романа и сволокли к нему в горницу, а он, Петушков, сбил с меня силом шапку, да грозил и кричал, что запрет в хлев, собакам даст.
Вижу, пишет парень. Роман поглядел на его рукописанье, сказал:
- Грамотно и рукодельно пишешь. Вот кабы мои ребята так!.. Стой! Сверху напиши: «Его высокопревосходительству, олонецкому губернатору!» А вот кому - имя я забыла...
Дальше Роман велел приписать: «Жалоба такого-то на Романа Васильева, сына Петушкова» - и подпись.
А это был свата Дмитрия Андреевича сын Александр, и когда он расписался, Роман сказал:
- Так вот ты, чей сын! Старика уважаю... Ну, теперь, парень, сыщем пакет и жалобу губернатору пошлем, потому на Романа Петушкова жаловаться надо не в иное место, самому только губернатору.
И заговорил тут Александр Дмитриевич, тоже впоперечку Роману:
- Я, Роман Васильич, пакета-де писать не буду! и с жалобой на тебя не пойду.
- Да как же так?! а обида городскому бахвалу от деревенского самодура? Чем обида покроется?
Тот и ответствует:
- Обида-де худо, кляуза - много хуже... Да, вишь, за шумом я и забыл: наказал мне родитель Дмитрий Андреич, как пойду из Федовы обратно, зайти к тебе да сказать, что шкапы твои сделаны, выкрашены тож; когда привезти укажешь?
- Сам я в гости к вам заеду, шкапы погляжу!
Тогда Александр Дмитрич поклонился да сказал:
- Милости просим! - Хотел идтить. Роман его за рукав взял и за стол посадил, а мне крикнул:
- Пелагея Панкратьевна, Табачный нос! неси-ка нам из шкапа той хорошей водки, эта не гожа...
Сам покойный приучил меня нюхать табак и водку пить, а потом посмеивался. Водку, бывало, и пить не заставлял, только когда я твереза, ругает и кричит: «Вишь, глаза налила!» А когда с ним пью, не отстаю, и начинают мои руки путать,- посуду часто била. Посуда у Романа была дорогая. Он только по спине, бывало, треплет, сам шутит, покойный: «Сегодня ты у меня умница, ни в одном глазу». И так вот, сватушко Дмитрий Андреич, поди, самому тебе памятно, как приехал тогда Роман Петушков в гости к вам, да стал наезжать и Марью мою Романовну за твоего Александра сам просватал?
Нюхая табак, свесив ноги с печи, дед Дмитрий ответил:
- Сказывал сын мой, покойный Александр, как писал он по указу Романа Васильевича кляузу губернатору. «Пишу, говорит, а сам не ведаю, зачем пишу. Роман мне сказал, когда я подписался: «Ты, парень, не бойся, что губернатор гостит у меня, жалобу разберет и на дружбу не оглянется».
Года два прожила с первым мужем Александром Ошемковым моя мать, а когда он умирал в городе от чахотки, в деревне родилась от него дочь Александра. Тогда Петушков на крестины моей сестры приехал с богатыми подарками.
С дедом Дмитрием они пили, гуляли крепко; уезжая, Петушков сказал дочери:
- Живи, Марья, умно и не горюй, что мужа потеряла... Не горюй также, если и меня скоро похоронят - все тлен, одно хорошо: пока живем, удачей красимся, иной же и того не имеет!
Это были последние слова Романа Петушкова: в ту же зиму его убили.
...Бабка Пелагея Панкратьевна перебралась жить к дочери своей Марии Романовне в дом деда Дмитрия Ошемкова. В доме Романа Петушкова осталась полной хозяйкой первая жена Романа (законная), каргопольская купчиха, а детей второй жены Петушкова, купленной им, Андрея, Василия и Марфу, выгнала:
- Подите вон, зауголки!
Пелагея Панкратьевна отдала выгнанных своих детей на воспитание в ближнюю к нам деревню Васильевскую.
Первое время в доме Дмитрия Ошемкова стало веселее и сытнее (так как у гостьи были деньги и вещи).
У Дмитрия Ошемкова уже давно умерла жена. Моей матери, Марии Романовне, с хозяйством справляться было трудно, сестра моя Саша была еще слабосильна, а бабка пригодилась - управлялась с хозяйством дома, пекла хлеб и вообще стряпала, скот кормила. И все-таки как-то раз дед Дмитрий сказал снохе:
- Бери, Марья, приемка: стал я стареть.- Деду было семьдесят два года.
Верст за пятнадцать выше по Онеге к Каргополю, в деревне Шалгачеве объявился жених, чернобородый, небольшого роста, но бойкий и грамотный парень Павел Чапыгин. Он жил по летам в городе, служил кочегаром на буксирных пароходах, по зимам приезжал в деревню, имея кое-какие деньги на расход и всегда хорошо одетый. Павел Чапыгин посватался ко вдове, дочери Романа Петушкова, женился, а через два года родился и я.
Грамоте (читать) я учился бойко. Очень скоро перегнал сестру Сашу, которая училась в школе уже два года.
После того как дед Дмитрий подарил мне черную книгу «Потерянный рай», я с ней не расставался даже ночью, клал ее в изголовье, как-то, раз сонный столкнул книгу с полатей - у ней отстал переплет. Книгу эту я почти не читал, она была мне скучна и непонятна, но любил в ней картинки: равно как ангелов, так и сатану.
Почти каждый день или через день я по утрам забегал к Семенихе, звали бабу Александрой Матвеевной, она была дочь дьякона и утром, молясь, читала книжку, а у образа всегда горела свеча.
Семениха меня заставляла тоже читать ей, и когда я читал, она усердно молилась. Я читал псалмы без запинки, ничего в них не понимая, если ошибался, она поправляла - строго, не глядя на меня. Кончив молиться, давала мне крендель или шаньгу, и я убегал.
...С грамотой мне становилось все горше и горше. Заметив во мне способности к науке, мать меня ежедневно сажала за книгу:
- Читай, да не гляди на улицу! - строго приказывала она.
На улице резвились ребята, кувыркались, или, когда мокро, шлепали по лужам, или же играли в бабки.
А я сидел в душной избе, где жужжали мухи, читал вслух. Мать не давала мне читать про себя:
- Научишься по книге врать!
Иногда от чтения меня спасали бабы. Бабы собирались к матери моей чуть ли не со всей волости мужьям в город письма писать:
- Уж толково да складно ты, Романовна, пишешь! Вон у Парани Титовой как: муж года три не отвечал, вести не было, а ты написала, и ровнехонько тут же отозвался.
Писала моя мать действительно хорошо: четко, грамотно и складно. Когда стал старше, я читал кое-какие ее письма. Как приходили бабы, тогда с полки слезал самовар, и мне приятно было: в сенях брякали самоварной трубой, дымило березовым дымом. На столе появлялись крендели и всякая всячина, кроме водки - водки моя мать не пила даже в годовые праздники. Разговоров, шуток, сплетен со всей волости куча. Я незаметно исчезал из избы, бегал по деревне пуще всех. Был я очень легкий и резвый.
- Что ему! легок, как ветер, мало ест, больше чайничает,- говорили особенно соседки. Или еще:
- Жидкий, как барчонок! к деревенской работе несвычен.
Лет девяти меня мать повела в Федову, в земское училище. Чернобородый, жидконогий учитель из поповичей поздоровался с матерью очень приветливо. Мне сунул книжку:
- Читай вот тут!
Я прочел громко и раздельно: «Загордилась голова и говорит, что вы руки, ноги...» - дальше учитель читать не дал, сказал:
- Гож во второй класс!
Первый день на выданной мне грифельной доске я по указке учителя чертил какие-то покосные палочки, черточки; на второй день получил книжку с картинками: Ушинский «Родное слово».
Теперь началось мое ученье в школе, и мне не нравилось. Читать я научился дома, на уроках читал бегло, сразу. Не так делали другие ребята: они, придя в школу, усердно бубнят, глядя в книгу. Я же готов был читать сколько угодно, зато арифметика мне не далась и потому была страшна и неприятна, оттого вся учеба стала казаться одной лишь арифметикой. Я ее, эту арифметику, не любил, из-за нее не раз стоял в углу на посмешище всему классу. Чем больше я этот предмет не любил, тем хуже им занимался.
Когда я стал ходить в школу, наша семья окончательно обеднела. Дед Дмитрий Андреевич старел с каждым днем. Отец мой, Павел Григорьевич, порубил в лесу ногу, за работой загрязнил рану, нога вспухла и разболелась, он стал хромать. Доктор от нашего места за шестьдесят верст, а местные фельдшера лечили почти наговорами - лекарств у них не было и помощи от их леченья тоже.
Семья требовала хлеба, одежды, больной отец уехал в Питер, но и там, видимо, лечился плохо, поступил на прежнюю работу кочегаром на буксир.
Соседи, приезжая из города, говорили:
- У Павла Чапыгина костоед.
Бабку Пелагею Панкратьевну пришлось отпустить на чужое подворье - она перебралась жить в деревню Васильевскую в полуверсте от нас - за ручьем.
Когда я стал ходить в школу, бабка Пелагея ослепла; помню, как мимоходом, идя зимой с учебы, я заходил в избу чужой деревни, где жила бабка. Она, поставив меня перед собою, ощупывала с ног до головы и говорила:
- Большой уж Алеша вырос!
Семья обессилела настолько, что не хватало рабочих рук, мать сказала как-то сестре Александре:
- Худо ты, Сашка, учишься! Некому за скотом ходить, мне одной не управиться, кинь школу.
Сестра в то время была рада, что не надо учиться, школа ей давно надоела, сдала книжки и пришла домой раньше других учащихся. Так и осталась сестра Саша неграмотной.
Ходил я в школу зимой не каждый день, а тут еще сменился учитель: прежний ушел в попы, уехал в свой приход.
Прежний учитель уважал мою мать, она ему крахмалила манишки, иных таких прачек у нас тогда не было, и он старался помогать мне или просто был снисходителен.
Новый учитель, Иван Степанович Бронзов, тоже был из семинаристов и тоже ждал вакансии в попы; он часто отлучался из школы, а его замещала его помощница из младшего класса, какая-то поповна, корявая и, видимо, злая. Она била учеников линейкой по головам, ставила на колени, чего учителя ни тот, ни другой не делали. Особенно преследовала она за то, когда ученик другому ученику помогает в чем-либо по ученью.
Я от нее стоял и на коленях в углу и так «просто» к печке лицом.
Я помогал учить заданные стихотворения двум моим однодеревенцам - Поповым Петру и Ивану. Стихотворения я любил заучивать - труда выучить стихотворение для меня не было никакого. Я прочитывал заучиваемое целиком раз, по частям два и уже помнил безошибочно.
Пуще всего корявая «скокуха»,- так называли мы про себя нашу мучительницу потому, что ходила она какой-то прыгающей походкой, держа кверху острый, довольно длинный нос, - пуще всего невзлюбила она меня за то, что, идя в обнимку по два, по три человека, входя на крыльцо школы после перемены, пели:
Лучше пьяному напиться,
чем трезвому ходить!
Лучше в море утопиться,
чем корявую любить!
Эту песню я подслушал у проезжающих из лесу мимо нашей деревни с бревнами парней, а в голову мне лезли всякие слова, и я их запоминал.
«Скокуха» спросила ребят:
- Кто научил вас такой гадости?
- Алешка Чапыгин.
Ивана и Петра Поповых я жалел, а были они оба тупые, забитые - их почти каждый день отец, маленький чернявый мужичонка, злой, придирчивый к другим и прозванный колючим, да мать ихняя, Дунька Крутиха, били. Били они ребят, чем ни попало: розгой и палкой, а летом крапивой, надев рукавицы, и вереском. Парнишки Поповы были старше меня: года на три Петр и года на два Иван.
«Скокуха» квакала, теребя меня за ухо:
- Лезешь учить других, а сам вычитания не знаешь - живо к доске.
Я вставал перед классной доской, как на лобное место. Учительница перед моим носом клевала тощей рукой с мелом тысячные цифры, а я не знал, что с ними делать - был рад, что она еще раз драла меня за уши и, тыча в спину, прогоняла в угол...
Такой школы я не любил!
Утром, чуть свет, я выбегал, босой, в одной рубахе, проверить, метет ли вьюга, которую я подслушал в трубе, лежа на печи. И рад был вьюге, рад был трескучему морозу, в школу идти не надо - нет полушубка и валенок, нет даже ватного пальтишка. Дома мать не журила меня и не посылала никуда. Я залезал на полати, а перед тем как забраться в теплую полутьму, из чулана, из кучи книг, сваленных в угол после Александра Дмитриевича и лежащих без приберега, как говорили, хватал, что попало под руку,- разбирать жгуче холодную слежавшуюся бумажную кипу недоставало терпения: брал озноб, коченели пальцы. Читал я «Гуака», «Бову-королевича», «Атамана-бурю» и какие-то переводы с греческого и латинского...
...В полдень я пошел искать себе место в ученье. Шел я по бульвару шестой линии от Среднего к Большому проспекту и вижу по шестой линии в одном доме, три ступеньки над панелью, мастерская. На откинутых половинках дверей вывески; на вывеске изображение: мальчишка в синей блузе сидит на желтом табурете, пишет вывеску «Мелочи». На букве «н» остановилась его кисть, с кисти капнула на белый фон черная краска. Другой мальчишка стоит сзади и держит первого за ухо.
Под изображением написано:
Принимаю заказы
Вывески,
Окраску и лакировку подносов,
Разделку под орех, под мрамор,
Пишу образа,
Золочу и лакирую.
Я свернул с бульвара, вошел в мастерскую. В мастерской перед вывеской с золотыми аршинными буквами сидел рыжий мальчишка моих лет, ловко тонкой кистью обводил и обрезал неровности золочения черной краской. Обведя букву, он закрашивал серый грунт черным (фон). Подальше у стены сидел другой - по-видимому, подмастерье. Этот писал вещи золотых дел мастера, то есть предметы изделий серебряника; изображалась на вывеске серебряная ваза, рядом с ней золотая шкатулка и ложки, тоже серебряные.
Подмастерье был с маленькими бачками, чернявый, с бледным лицом; он часто покашливал. Как рыжий мальчик, так и подмастерье одеты в мазанные пестрыми красками блузы, подпоясаны ремнем, но без фартука оба.
Я вошел, поклонился высокому, тощему человеку с рыжей полуседой бородой, длинным клином лежавшей на груди по жилету с серебряной часовой цепочкой.
- Здравствуйте!
- Здравствуй!
- Не надо ли мальчика в ученье?
- Это ты, что ли, мальчик?
- Я.
- Сколько тебе лет? - спросил тот же борода клином, в котором я узнал хозяина, того самого, чья фамилия стояла на вывеске у входа.
- Мне тринадцать лет.
- Грамотный?
- Учился - окончил училище в деревне.
- Какой губернии?
- Олонецкой, Карго польского уезда.
- Родители у тебя есть?
- Отец и тетка. Тетка тут недалеко в Лихачевке служит у коридорного.
- Ну, так поди, приведи отца - с ним и говорить будем.
- Приведу... А этот мальчик давно в ученье? - показал я рукой на рыжего.
Хозяин засмеялся:
- С тех пор в ученье, как научился ходить на ногах.
Рыжий был хозяйский сын, звали его Федькой, мать называла Федюнькой.
- А тот у вас за мастера? - указал я пальцем на подмастерье.
- За мастера - вишь, пишет какие фигуры.
...Я ушел за отцом.
Условие писали в трактире купца, почетного гражданина Манухина...
...Рано, часов в пять, выходила хозяйка на кухню. Зевая и почесываясь, кричала:
- Алеша, ставь самовар!
Я вставал, наливал в большой самовар воды, разводил его, дул в трубу, а потом с трудом относил самовар в хозяйскую комнату. Когда по делам уходил хозяин, хозяйка спустя пять минут выглядывала по шестой линии из дверей, далеко ли ушел, и если хозяина не было видно, она говорила Рыжему:
- Федюнька! Беги за пивом.
Рыжий брал у ней деньги, приносил пива, мать с сыном пили. Если матери было мало выпивки, она давала мне деньги, приказывала:
- Беги да оглядывайся, нет ли хозяина, купи сороковку.
И также вместе с сыном они выпивали. Хозяин, вернувшись, заставал пьяных. Сыну он только грозил, а жену бил: тыкал ей кулаком в лицо, оттого на другой день утром, заставляя кипятить самовар, хозяйка выходила с синяками под глазами, сама становилась у самовара, меня отсылала в аптеку.
- Алешка! Купи на гривенник бодяги.
...И эти люди, не умевшие видеть в жизни хорошее, светлое, ненавидели все, что шло мимо их темноты к свету. Оттого, если я доставал книгу и читал после работы, хозяйка, проходя мимоходом, вырывала книгу, а утром этой книгой растапливала печку.
Иногда отправляли меня прибить маленькую надпись доктора, зубного врача или акушерки. Я получал на чай от заказчиков и на эти деньги, забежав в магазин Егорова в Андреевском рынке, покупал дешевые книжки. Как раз в то время вышли отдельными маленькими книжками сочинения А. С. Пушкина: «Бахчисарайский фонтан», «Братья разбойники», книжка мелких стихотворений. Все эти стихи и поэмы я быстро заучил. До сих пор знаю наизусть «Бахчисарайский фонтан» с послесловием: «Покинув север, наконец...». «Братья разбойники» также помню, но стихи: «Три дня купеческая дочь Наташа пропадала...» остались незаученными, потому что книжки хозяйка забрала для растопки печи. «Евгений Онегин» мне меньше понравился, и я выучить поэму не мог: помещичья жизнь, жизнь барина, была мне далека и непонятна. Я пленялся отдельными местами, например «Сон Татьяны»: «Вот мельница вприсядку пляшет и крыльями трещит и машет...» Это меня чаровало - я знал наизусть, но бал у Лариных так и остался непонятным, далеким мне.
Хозяин как-то раз сказал Рыжему:
- Чем баловать - рисуйте!
Мы покрыли грязные табуреты газетной бумагой, раздобыли итальянские карандаши и, соревнуясь, стали рисовать. Мы измеряли фигуры на оттиске иллюстрации из «Нивы», потом, очертив раму, измеряли до фигуры место - тень и светлые места. Я оказался способнее к рисованию. Хозяин, рассматривая рисунок мой и Рыжего, сказал:
- У Федьки терпения мало, а он, вишь, олонец, глаз имеет правильный... терпение у него большое, настойчивость тоже...
Этого было достаточно. Рыжий позавидовал мне, но хозяин сам велел рисовать, оттого прямо запретить рисовать Рыжий не мог. Должен прибавить, что, кроме Рыжего-старшего, был еще младший Рыжий, лет шести, звали его Васютка. Вот этого Васютку старший Рыжий и научил:
- Вася, рви у него бумагу!
Когда после дела я садился рисовать, маленький Рыжий подходил к моему табурету, цеплялся за рисунок и рвал. Бить я его не смел, а жаловаться было некому. Но все же я успевал кое-что нарисовать. Когда меня отпускали со двора, я уносил рисунки к тетке. Тетка тогда служила уже не у коридорного, а у какой-то барыни по седьмой линии недалеко от Лихачевки в доме Владимирова. С этой барыней они вместе пили водку. Раз я пришел к тетке, тетка перед моим приходом показала один рисунок мой барыне. Барыня вышла на кухню, где сидел я - пил чай, восторженно заговорила, развертывая рисунок:
- Да это талант! Это такой дар у мальчика, что трудно даже найти среди очень образованных людей, ведь он, Татьяна, твой племянник - талант! Ты этого не понимаешь... Его надо отдать в рисовальную школу, взять его надо от этих грубых людей...
Тетка ответила:
- По контракту он у нас отдан, барыня, на пять лет,- куда его взять?.. Кто его кормить, одевать будет?..
- Пускай живет с тобой, а платить за него я буду.
Меня это так обрадовало, что я сказал тетке:
- Хорошо бы, тета, мне поучиться? Хозяева обижают, кормят худо, одевают еще хуже и говорят, что ничего из меня не будет.
- А ты молчи! - крикнула тетка.- Спьяну ей и не то померещится. Держись хозяев - слушайся.
Я жил года два в ученье, хозяева становились все хуже, обращались со мной, как с собакой. Рыжий шпионил мой каждый шаг, а хозяйка осмеивала мои коренные деревенские слова: «здынуть», «загалить», «дединка» вместо тетка. Хозяйка постоянно твердила:
- Ты дурак! ничего из тебя не будет... олух...
А мне хотелось быть лучше их. От природы я был ленив и мечтателен. Когда не стали давать рисовать, а делать было нечего, я становился у шкапа в мастерской, это был желтого цвета узкий шкап, стоял он в конце мастерской у двери на кухню, в нем держали сухие краски: мумию простую и итальянскую, хром желтый, хром зеленый и киноварь. У этого шкапа я простаивал часами, мечтая и выдумывая всякие истории, частью вычитанные в книгах.
...Как-то раз осенью в праздник - хозяин спал, а хозяйка, забрав свой выводок, Федюньку и Васютку, ушла со двора,- я расположился на грязном табурете, постлав на него бумагу, рисовал в своей книжке. В мастерскую вошел человек с длинными волосами, в шинели черной со светлыми пуговицами, желтые пуговки были и на фуражке с кантом. Я думал, он чиновник, но оказалось - ученик Академии художеств. Фамилию свою он вместе с адресом записал - Словецкий К. Ф. Он почти выхватил у меня из рук мою книжку, прищурился, отнес на руке рисунок далеко прочь от лица, сказал:
--А недурно! Ей-богу, недурно. Вот молодец! Слушай: этот поднос у меня батькин - я его оставлю лакировать. Когда готов, ты и принеси, здесь недалеко по шестой же линии, между Средним и Малым проспектом... там увидишь наши работы... оно тебе годится. Нас двое живут. Ты скажи хозяину - прошу сделать через неделю.
Ушел, напевая, а я, вместо того чтоб рисовать, написал в той же книжке стишок, и мне казалось, что стишок такой, каких мало.
Сижу я - полночное небо темно,
не смотрит бел-месяц в окно.
Лампада в углу пред иконой мерцает
и бедный мой угол бедно озаряет...
Помоями свет ее желтый кругом
на стены расплеснут чуть видным пятном...
Вышел, позевывая, хозяин, спросил:
- Лешка! Заказчики были?
- Был тут, дядюшка один, поднос вот оставил...
- А... а... Наши еще не показывались?
- Нет, дядюшка!
- Поди-ка самовар ставить.
Я спрятал начатки своего вдохновения, хотя хозяин не запрещал рисовать, а все же и ему я не показывал ни рисунков, ни стихов.
Через неделю пошел с подносом, отлакированным и перекрашенным под черепаху, к ученику академии - Словецкому. Жили они вдвоем в узкой мрачной комнате с серыми обоями. Я захватил, конечно, книжку с рисунками и стихами. Словецкого дома не оказалось. На стене за изголовьем его кровати ближе к окну висели на холсте писанные им картины - образа. На одной было Рождество, на другой Преображение. Меня поразил в них пейзаж, воздушный и таинственный, фигуры святых казались, написаны неряшливо, это казалось мне потому, что я привык видеть образа, писанные гладко. Другой художник, которому я показал свою книжку с рисунками, был с виду лет тридцати двух, с бородкой клином, с сутулой высокой фигурой. Он на мольберте, поставив доску с большой бумагой, увеличивал фотографическую карточку в портрет. Я видел большое сходство портрета с фотографией, мне думалось, что это очень известный художник, который зарабатывает большие деньги,- я так и сказал ему.
- Вот что, мальчик! Я по рисункам вижу: из тебя выйдет художник, но помни: когда будешь художником, никогда не рисуй с фотографий.
- Почему, дядюшка?
- Потом сам узнаешь, а к Словецкому заходи вечером часов, а восемь, девять, иначе не застанешь... Брось ремесло - иди в рисовальную школу и первое в «Поощрение художеств» на Морской. Если пойдешь, обратись к директору Сабанееву, моя фамилия Дмитриев, скажи - я рекомендую...
...Мне было очень грустно покидать комнату художников, пахло краской - другой, чем у нас, везде клочки бумага с рисунками, гитара, гипсовый нос, рука белая на стене. Еще грустнее стало, когда я прикинул умом, куда пойду, чем буду жить, если начну ходить в рисовальную школу...
...Мой квартирный хозяин Симанский, ученик Академии художеств, узнав, что я сочиняю, стал приставать прочесть ему что-нибудь. У меня был написан рассказ про слесаря Пуговкина. Маленький человек живет с высокой, гораздо старше его возрастом, женщиной. Она ревнива и всюду волочится за ним, а он от этого страдает.
Симанский был пучеглазый человек, немного взъерошенный, говорил он убедительно и имел упрямый вид, говорил как будто бы в нос, но на самом деле он не гнусил. Его особенность была та, что он ни в чем не сомневался. Заговорил со мной так:
- У тебя, брат, большой талант, но ты сидишь в мастерской, и весь твой мир тот, который ты видишь из окна... а, вот! Я познакомлю тебя с удивительным человеком, с профессором Ливерием Антоновичем... У них каждое воскресенье собираются всякие люди: музыканты, художники и ученые... Этот профессор в нашей Академии преподает эстетику.
Я согласился пойти с Симанским. Однажды в воскресенье он сказал:
- Я о тебе говорил, зовут и ждут - пойдем!
Профессор Саккетти жил на Загородном, угол Ивановской улицы. Мы пришли вечером, и я что-то читал после чая. Чопорная супруга Ливерия Антоновича, Александра Николаевна, благоговевшая перед ученым мужем, говорила мало, но была очень приветлива, а сам профессор был таков, что как бы он ни рассердился, голоса не повышал, говорил вкрадчиво и тихо, к людям относился по поговорке: «не делай добра без различия». Ему я понравился:
- Человек из низов, да еще пишет.
К тому времени надумал снести свой рассказ «Пуговкин» Григоровичу. Много раз слышал я, что старый писатель, автор «Антона Горемыки», хорошо относится к начинающим писателям. Я узнал, что живет Григорович на Екатерининском канале недалеко от Казначейской улицы, у Вознесенского моста.
Было лето 1895 года. В воскресенье часа в два дня я пришел к Григоровичу; жил он по парадной с улицы во втором этаже. С улицы мне показалось полутемно в небольшой прихожей. Ко мне вышел высокий седой старик, немного сгорбленный, с длинными волосами. Он нагнулся ко мне, спросил:
- Что надо, батюшка?
- Написал вот рассказ, принес вам показать.
Мне почудилось, что голос старика стал сердитее, он сказал:
- Вы кто будете?
- Я мастеровой.
Григорович заговорил учительским тоном:
- Чтоб быть писателем, батюшка, надо много знать и многому учиться.
- Я стремлюсь к тому, чтоб больше знать...
- Вы мастеровой, и вам очень трудно учиться!
Я вообще очень робел, когда говорил с людьми, больше меня знающими, но тут, испугавшись, что старик не прочтет того, что я написал, набрался смелости, заговорил упрямо:
- Вы писатель, и вам известно, что жизнь мастерового очень темна и тяжела. Писание доставляет мне удовольствие и дает какие-то надежды на лучшее будущее...
- Ну, покажите, батюшка, что вы написали.
Я был в блузе. Из кармана блузы достал мелко исписанную тетрадку, протянул ему.
Григорович, взглянув на тетрадь, вернул мне ее:
- Перепишите на больших листах, оставьте поля для заметок и приносите - так я читать не могу!
Руки он мне не подал. Я поклонился и ушел.
Две ночи я старательно после работы переписывал крупно свой рассказ - принес. Григорович, опять не подавая мне руки, встретил меня, принял рукопись, сказал:
- Через две недели приходите.
Я нетерпеливо дожидался дня, когда прийти за ответом, через две недели в воскресенье пошел. Старик вышел ко мне, подал мне руку, сказал:
- Напечатать нельзя!
- Я не за тем, чтоб печатать принес, я пришел к вам узнать, есть ли в ней что-либо похожее на рассказ.
- Есть! Это у вас есть. Вот я вам поищу для образчика чего-нибудь своего, батюшка!
Открыв из прихожей дверь в большую светлую комнату, где стоял огромный стол, заваленный книгами, начал искать, но ничего не нашел. Сказал, подавая мне руку, прощаясь:
- Заходите, приносите еще, поправим, может быть и напечатаем. В этой работе много недосказанных мест. Вот он ваш «Пуговкин» с женщиной живет и ее ненавидит, а почему? Это недосказано. Кончает самоубийством - тоже почему? Надо доказать! Да, батюшка, доказать.
Я ушел радостный.
- Значит, можно писать!
Через неделю принес рукопись к Саккетти. Анна Михайловна снесла ее Михайловскому, и я нетерпеливо стал ждать, когда позовет. Ровно через неделю я получил письмо от Михайловского: «Необходимо поговорить о вашей рукописи, поторопитесь... скоро думаю уехать в Москву.
Я пришел к Михайловскому часам к одиннадцати утра. Вышел среднего роста седобородый худощавый человек, предложил:
- Садитесь! - Придвинул большой ящик с папиросами, прибавил: - Курите!
- Я не курю!
- Видите ли, батенька! Рукописи вашей у меня нет, она у Короленки. Короленко хочет с вами познакомиться и подробно поговорить. Я же - критик и технически не могу помочь вам. Я вижу, чего в ней слишком много, а чего и недостает, указать на эти места - укажу; как сделать - указывать не моя специальность. Считаю себя не вправе указывать. Ваша работа - это дорогой камень, только совсем неотшлифованный. Я знакомлю вас с Короленкой затем, что он поправит рукопись. Тогда она, по-моему, произведет большое впечатление, теперь же много в ней нецензурного и вообще неумелого.
Михайловский дал адрес Короленки, Короленко жил недалеко от Спасской улицы, у Греческой церкви, в деревянном коричневого цвета доме, на углу дома была вывеска сапожника. Теперь на том месте построен дом многоэтажный, большой, бывший городского училища.
Прощаясь, Михайловский сказал:
- Если Короленко не будет переделывать рукопись, то ее получите в редакции «Русского богатства» у Иванчина-Писарева.
Дня через два я пошел к Короленко. Владимир Галактионович встретил меня приветливо, завел в кабинет, там мы долго сидели и говорили о жизни, наблюдениях и технике литературной, в которой я был еще очень слаб.
Я сказал Владимиру Галактионовичу, что начал со стихов.
- Стихи,- сказал Короленко,- требуют особой изощренной формы, а она-то у вас и слаба... стихи писать труднее. В вашей технике и наблюдениях мне не нравится крайний реализм. Я тургеневской школы, у вас же чувствуется большое влияние Толстого. Вот одна сцена в вашем рассказе: «Женщина рожает, падает и рожает на полу в темноте, где спят приведенные пьяницей мужем пьяницы. А сам он, пьяный, безнадежно блуждает по мокрым улицам, ищет акушерку и, конечно, ничего не находит. Одного из пьяниц тянет выйти вон, он натыкается на лежащую в бесчувствии роженицу, падает и попадает на что-то мокрое, пищащее. Скупой свет фонаря в окно со двора...» И все это у вас написано грязью и кровью...- Он подумал, потрогал густую окладистую бороду большой белой рукой, добавил: - Достоинство ваше в этой безобразной сцене то, что кажется, что это так и было.
Впечатление мое от этих двух писателей таково.
Михайловский, несмотря на простоту и суровую ласковость, все же казался страшным, может быть, как авторитет.
Короленко просто, ласково и очень близко умел подойти к душе начинающего писателя. Я чувствовал, что Короленко мне как родной, и, главное, ясный, естественный человек, профессия писателя не наложила на него никакой печати. Простой, хороший, приветливый человек.
Я засиделся долго, пригласили пить вечерний чай. Познакомился с семейством Короленко - с женой и двумя дочками; я помню, что одну из них звали Наташей.
За чаем сидел в грязном, оборванном по подолу и рукавам сюртуке какой-то очень разговорчивый человек с длинными волосами. От него попахивало выпивкой, он лез через весь стол с ножом за маслом, ронял булки и вилки, и вообще предметы, тесно сгруппированные на столе, ему мешали.
Прощаясь с Короленко, я спросил:
- Кто этот человек?
- Это замечательный человек! Сильчевский... Он, если вы заговорите с ним о войне, то знает все войны от Греции, Рима и до наших дней, приведет сотни изречений всяких историков и выложит цифры лет, когда какая война была. Также по литературе и другому всему.
К Короленко я часто заходил, он сказал мне:
- Михайловский хочет, чтоб я переделал вашу рукопись, но у меня совсем нет для этого времени... и вообще с печатаньем вам торопиться не следует... пишите еще.
Я писал, приносил Михайловскому, он всегда говорил:
- Протокольно написано... печатать нельзя.
После первой работы другие ему не нравились, он с сожалением говорил:
- Жаль, что Короленко не хочет поправить вашу первую работу.
Саккетти дал мне письмо к редактору журнала «Мир божий», Острогорскому Виктору Петровичу.
Кривой, громко сопящий старичок принял меня ласково, но о работе моей литературной заговорил недружелюбно:
- Я не знаю, что у вас находит Михайловский. Михайловский видит в вас большой талант, я же его не вижу... Из всех ваших писаний я сделал вывод свой: у вас, друг мой, живописный талант, вам бы поучиться живописи, был бы толк, а насчет орфографии не беспокойтесь, это дело корректора.
Острогорский был известный педагог, и его совет насчет грамматики очень мне пригодился, так как при писании она меня сильно беспокоила, мешала писать. После совета Острогорского я перестал беспокоиться, что пишу неправильно.
- Заносите, будем читать, что подойдет, исправим и напечатаем!
Жена Острогорского заведовала большой библиотекой Рубакина на Подьяческой улице. Острогорский дал мне записку, мне стали выдавать книги без всякого задатка, который полагался в библиотеках, я стал читать много и что хотел.
...Л. А. Саккетти познакомил меня с историком, профессором Трачевским. Старый профессор очень полюбил меня, и я к нему привязался, как к родному.
Жил он, так мне показалось, одиноко, хотя у него была взрослая дочь и еще кто-то. Он приходил ко мне в гости на третью линию. Мы долго беседовали с ним о литературе. Трачевский напоминал первого учителя, приятеля моего В. Н. Хлебникова. Раз как-то Александр Семенович сказал:
- Работаю в «Биржевых ведомостях», там за мной очень ухаживают. Дайте мне, друг, какую-нибудь свою работу - снесу, авось устрою...
Года полтора, а то и больше валялась у меня одна рукопись - «Зрячие». Я ее не очень любил, очерк «Зрячие» также не понравился Михайловскому. В. Г. Короленко им почему-то заинтересовался.
Я одно время ходил по всяким притонам, бывал даже в «Вяземской лавре» на Сенной, опал в банном флигеле не раз. Записывал из жизни босяков слова и сцены, изучал воровской жаргон. Очерк «Зрячие» написан как раз после того, когда я ночевал однажды перед рождеством на огородах за Нарвской заставой в копне соломы. В копне были нарыты норы, в такой норе мы с приятелем, полубосяком, спали, вернее - дремали и дрожали от холода. Утром до свету пришли в чайную пить чай. Туда же приходили люди, обработанные дочиста на подобных ночлегах.
Очерк Короленко поправил, особенно тронул снежный пейзаж. Некоторое время писал в других вещах пейзажи я, слегка подражая тому, который выправил В. Г.
Очерк дал Трачевскому. Как раз приближалось рождество 1904 года. Через несколько дней получил из редакции «Биржевых ведомостей» краткое извещение:
«Придите к нам по делу рукописи».
Придя, назвал фамилию.
Ко мне вышел толстенький румяный человек, чисто одетый, с лицом, отражавшим важность редакторских обязанностей. Сказал фамилию, она мне напоминала слово из «Бурсы» Помяловского: «сбондили! лафа, брат!»
Редактор был строг, начал с того, «что очерк ваш есть подражание Горькому... Слово «Зрячие» неправильно понято... Зрячий - человек с паспортом, без паспорта - слепой... У вас же наоборот...»
Спорить я не хотел, зная, что слово зрячий у бродяг - двусторонне, слышал сам, как в одном из притонов некий бродяга хвастал:
- Я, брат, зрячий! Меня не поймаешь, а поймаешь, ништо возьмешь. По всей Расее прошел, во всех тюрьмах бывал...
Разумея, его слава, я и назвал очерк «Зрячие».
Короленко тоже ничего не сказал о заглавии, понимая, что слово это двусторонне.
Я спросил:
- Будет ли очерк в печати?
- Да... пойдет в приложении к «Биржевым» в рождественском номере.
Я от радости готов был и не то простить редактору. Пусть бы даже он ругал меня и мою работу.
Напечатали. Я получил деньги, где и сколько не помню. На радостях купил много номеров газеты.
* * *
В 1915 году Чапыгин познакомился с Горьким, который привлек его к участию в журнале «Летопись», а в 1917 году по просьбе Горького он принимал участие в редактировании сборника пролетарских писателей.
До революции Чапыгин долго боролся за возможность целиком отдаться литературе: уже, будучи писателем, он, вследствие материальной необеспеченности, вынужден был
продолжать работу подмастерья малярного цеха.
Труден был и путь Чапыгина к реализму, хотя по природе таланта, по призванию, по мироощущению его всегда тянуло к правде живой жизни.
Господствовавшие в то время в литературе декадентско-формалистические устремления весьма заметны в предреволюционных вещах Чапыгина - в книгах «Белый скит» (1912) и «На лебяжьих озерах» (1916). Обе книги правдиво раскрывают социальные противоречия в дореволюционной деревне, нарастание ненависти в крестьянстве к своим угнетателям; но пути борьбы были еще неведомы писателю, оттого так пессимистичен колорит его произведений.
Октябрьская революция открыла Чапыгину, как и многим другим писателям, величайшие перспективы. В центре его творческого внимания становятся проблемы революционных движений широких народных масс; в 1925 году он начал публиковать большой исторический роман «Разин Степан» (роман вышел полностью в 1926 году). Горький, прочтя первые главы «Разина», писал Чапыгину:
«Дорогой Алексей Павлович,
получил я 1-2 книги «Былого», 25-й год; вероятно, за подарок этот нужно благодарить Вас. Сердечно благодарю. «Разина» читал с наслаждением, от всей души поздравляю Вас - хорошо пишете, сударь! Очень хорошо. И, как всегда, во всем,- Вы оригинальны, всегда Вы особенный, очень густо и ярко подчеркнутый человек, Алексей Чапыгин. Вы и представить не можете, с какой радостью я, влюбленный в литературу всей душой и до конца дней моих, читал «Разина» и восхищался такими словами, картинами истинного художника, как, например, бритье ядреной головы, да еще с треском, «словно счищая с крупной рыбы чешую». Это - так правильно, четко, ощутимо - хорошо! Сердечно поздравляю».
На следующее крупное произведение Чапыгина - автобиографическую повесть «Жизнь моя» (1929) -также сразу откликнулся Горький: «Книжку получил, прочитал - очень интересная, и, как всегда у Вас, много своеобразного, неожиданного, что видит только Ваш хитрый и острый глаз. Кое-где почувствовал я некоторую небрежность языка, может быть нарочито допущенную, но все же я прррротестую! К нам, старикашкам, молодежь присматривается ревниво, она у нас немножко учится, а потому - и т. д. ...
...Вторую Вашу книгу буду ждать с нетерпением. Хочется мне написать немножко и в «поучение юношам» о Вашей «жизни».
В 1932 году Чапыгин начал работу над четырехтомной эпопеей «Гулящие люди» и продолжал ее до последних дней своей жизни. Он закончил эпопею, как и хотел, к двадцать пятой годовщине Октября.
О замысле «Гулящих людей» Чапыгин пишет: «Мне хочется завершить начатое в «Разине» - глубже показать вторую половину XVII века, когда повсюду, на Руси шло брожение, низы восставали на бояр и дьяков, религиозные распри принимали такую острую форму, а в народных массах неожиданно возникали и загорались революционные идеи. Я пытаюсь дать настроение эпохи и показать типы неизвестных стихийных революционеров. «Гулящие люди» - это не значит, как сейчас, кутилы. Так называли в ту пору деклассированный элемент, многие сотни тысяч людей, оставивших родные места и шатавшихся «меж двор» из-за непомерной тяготы - воеводской и всякой другой...
Действие романа дотянется, как я думаю, до царевны Софьи (1682) и стрелецкого бунта и сомкнётся (неумышленно, разумеется) с началом «Петра» А. Толстого».
В марте 1935 года был отпразднован тридцатилетний юбилей литературной деятельности Чапыгина. Горький прислал юбиляру письмо, полное любви и уважения к его таланту: «Весьма досадно, что немощи старческие не позволяют мне явиться на праздник Ваш и с радостью послушать, как товарищи скажут Вам слова любви и уважения, воздадут хвалу за прекрасного «Разина» и за «Гулящих людей», которые обещают быть такой же яркой книгой, какова книга о Степане Тимофеевиче. Мне тоже хочется сказать, что очень люблю и высоко ценю Вас, мастера литературы, для которого искусство всегда было выше всяких выгод и удобств, люблю за Вашу любовь к литературе, за северное сияние Вашего таланта. Жаль, что приходится говорить это издали, заочно и что не могу крепко, дружески пожать Вашу руку, обнять Вас.
Огромная и ответственейшая роль назначена историей литературе нашей, великая честь способствовать росту ее и движению к чудесной цели, чего от нее требует народ страны нашей, народ героев. Поздравляю Вас, дорогой товарищ, до хорошего праздника дожили Вы».
Много тогда пришло Чапыгину добрых, горячих писем - и от общественно-литературных организаций и от отдельных писателей.
В своей ответной речи Чапыгин сказал: «Я, видите ли, человек простой и к большой публике никак не могу привыкнуть. Я ошеломлен сегодня... Кажется, я даже кланялся не вовремя... Все то, что я делал, я делал искренне и старался делать это как можно лучше... Я буду работать дальше, и, работая, я хочу идти вперед... Я думаю, что за тридцать лет техника и силы мои не ослабели. Природа хитрит с человеком. В молодости она дает ему румянец, кудри и прочие легкомысленные вещи. К старости человек начинает «облезать»... Но природа хитра, к старости она наделяет человека большой мудростью... И я хочу сделать многое».
После юбилея Чапыгин усиленно продолжал работу над «Гулящими людьми». Он ревниво изучал покрытые древней пылью фолианты, разыскивал исторические документы. В то же время не переставал горячо «вмешиваться» в жизнь, дружить с молодежью, держать тесную связь с заводами и фабриками. Если ему не хватало дня, он работал ночью. «Ночью, как пушкинский Пимен, он дописывал «еще одно последнее сказанье», чтобы окончить к сроку свою удивительную «летопись» о людях XVII века. Он любил в процессе этой работы читать своим друзьям и близким отдельные сцены эпопеи. Незабываемы эти часы, когда Чапыгин в своей «келье-комнатке», уставленной старинными шкафчиками с древними книгами, читал страницы своего романа. И читал как сказитель, глубоко владеющий музыкой народной песни и сказки. Но вот чтение кончилось, и Чапыгин вновь не «летописец», а образованнейший и интереснейший собеседник, обсуждающий самые животрепещущие вопросы литературы и общественной жизни».
Чапыгин умер в Ленинграде 21 октября 1937 года.
Популярные статьи сайта из раздела «Сны и магия»
.
Магия приворота
Приворот является магическим воздействием на человека помимо его воли. Принято различать два вида приворота – любовный и сексуальный. Чем же они отличаются между собой?
По данным статистики, наши соотечественницы ежегодно тратят баснословные суммы денег на экстрасенсов, гадалок. Воистину, вера в силу слова огромна. Но оправдана ли она?
Порча насылается на человека намеренно, при этом считается, что она действует на биоэнергетику жертвы. Наиболее уязвимыми являются дети, беременные и кормящие женщины.
Испокон веков люди пытались приворожить любимого человека и делали это с помощью магии. Существуют готовые рецепты приворотов, но надежнее обратиться к магу.
Достаточно ясные образы из сна производят неизгладимое впечатление на проснувшегося человека. Если через какое-то время события во сне воплощаются наяву, то люди убеждаются в том, что данный сон был вещим. Вещие сны отличаются от обычных тем, что они, за редким исключением, имеют прямое значение. Вещий сон всегда яркий, запоминающийся...
Существует стойкое убеждение, что сны про умерших людей не относятся к жанру ужасов, а, напротив, часто являются вещими снами. Так, например, стоит прислушиваться к словам покойников, потому что все они как правило являются прямыми и правдивыми, в отличие от иносказаний, которые произносят другие персонажи наших сновидений...
Если приснился какой-то плохой сон, то он запоминается почти всем и не выходит из головы длительное время. Часто человека пугает даже не столько само содержимое сновидения, а его последствия, ведь большинство из нас верит, что сны мы видим совсем не напрасно. Как выяснили ученые, плохой сон чаще всего снится человеку уже под самое утро...
Согласно Миллеру, сны, в которых снятся кошки – знак, предвещающий неудачу. Кроме случаев, когда кошку удается убить или прогнать. Если кошка нападает на сновидца, то это означает...
Как правило, змеи – это всегда что-то нехорошее, это предвестники будущих неприятностей. Если снятся змеи, которые активно шевелятся и извиваются, то говорят о том, что ...
Снятся деньги обычно к хлопотам, связанным с самыми разными сферами жизни людей. При этом надо обращать внимание, что за деньги снятся – медные, золотые или бумажные...
Сонник Миллера обещает, что если во сне паук плетет паутину, то в доме все будет спокойно и мирно, а если просто снятся пауки, то надо более внимательно отнестись к своей работе, и тогда...
При выборе имени для ребенка необходимо обращать внимание на сочетание выбранного имени и отчества. Предлагаем вам несколько практических советов и рекомендаций.
Хорошее сочетание имени и фамилии играет заметную роль для формирования комфортного существования и счастливой судьбы каждого из нас. Как же его добиться?
Еще недавно многие полагали, что брак по расчету - это архаический пережиток прошлого. Тем не менее, этот вид брака благополучно существует и в наши дни.
Очевидно, что уход за собой необходим любой девушке и женщине в любом возрасте. Но в чем он должен заключаться? С чего начать?
Представляем вам примерный список процедур по уходу за собой в домашних условиях, который вы можете взять за основу и переделать непосредственно под себя.
Та-а-а-к… Повеселилась вчера на дружеской вечеринке… а сегодня из зеркала смотрит на меня незнакомая тётя: убедительные круги под глазами, синева, а первые морщинки
просто кричат о моём биологическом возрасте всем окружающим. Выход один – маскироваться!
Нанесение косметических масок для кожи - одна из самых популярных и эффективных процедур, заметно улучшающая состояние кожных покровов и позволяющая насытить кожу лица необходимыми витаминами. Приготовление масок занимает буквально несколько минут!
Каждая женщина в состоянии выглядеть исключительно стильно, тратя на обновление своего гардероба вполне посильные суммы. И добиться этого совсем несложно – достаточно следовать нескольким простым правилам.
С давних времен и до наших дней люди верят в магическую силу камней, в то, что энергия камня сможет защитить от опасности, поможет человеку быть здоровым и счастливым.
Для выбора амулета не очень важно, соответствует ли минерал нужному знаку Зодиака его владельца. Тут дело совершенно в другом.